В профиль и анфас


На скамейке, у ворот, сидел старик. Он такой же усталый,  тусклый,  как
этот  теплый  день  к вечеру. А было и у него раннее солнышко, и он шагал по
земле и легко чувствовал ее под ногами. А  теперь  —  вечер,  спокойный,  с
дымками по селу.
На  скамейку присел длиннорукий худой парень с морщинистым лицом. Такие
только на вид слабые, на деле выносливые, как кони.
Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.

— Гуляешь? — спросил старик.
— Это не гульба, дед, — не сразу сказал Иван.  —  Собачьи  слезы,  У
тебя нет полтора рубля?
— Откуда?
— Башка лопается по швам,
— Как с работой-то?
— Никак. Бери, говорит, вилы да на скотный двор,
— Это кто, директор?
—  Ну да. А у меня три специальности в кармане да почти девять классов
образования. Ишачь сам, если такой сознательный.
— На сколь отобрали права-то?
— На год. А я выпил-то всего кружку пива! Да красненького стакан, А он
придрался… С прошлого года караулил, гад, Я его  тогда  матом  послал,  он
окрысился…
—   Ты   уж  какой-то…  шибко  неуживчивый,  парень.  Надо  маленько
аккуратней. Чего вот теперь с ими сделаешь? Они — начальство…
— Ну и что?
— Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и смолчать
надо.
Жгли ботву в огородах — скоро пахать. И каждый год одно и то же, а все
не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый, прелый  запах
дыма и талой земли.
—  Где и смолчать надо, парень, — повторил старик, глядя на огоньки в
огородах. — Наше дело такое.
— Да я особо-то не лаюсь, — неохотно откликнулся  Иван.  —  Если  уж
прицепится  какой…  Главное,  я  же правила-то не нарушал! — опять горько
воскликнул он. — За стакан  вина  да  за  кружку  пива  —  на  год  лишать
человека!.. Паразит.
— Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?
— Зачем?
—   У   меня   под  печкой  бутылка  самогонки  есть.  Я  б  те  вынес
похмелиться-то.
Иван поспешно встал, заглянул в огород.
— Там, — сказал он, — в дальнем углу. Сюда — ноль внимания.
Старик сходил в дом,  принес  бутылку  самогона  и  немного  батуну.  И
стакан.
—   Что   ж  ты  сразу  не  сказал?  —  заторопился  Иван.  —  Сидит
помалкивает!.. — Он налил стакан и одним духом  оглушил.  —  Я  вот  такой
больше  люблю,  чем  первач.  Этот  с  вонью, как бензин, — долго не будешь
раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.
Старик выпил не торопясь, закусил батуном.
— Как бензин, верно?
— Самогон как самогон. Какой бензин?
— Ну вот! — Иван хлопнул себя ладонью в грудь, — Теперь можно  жить.
Спасибо, дед. Хошь моих? — Протянул пачку «Памира».
Старик  с  трудом  ухватил негнущимися пальцами сигаретку, помял-помял,
посмотрел на нее внимательно, прикурил.
— Петька-то пишет?
— Пишет. Помру я скоро, Иван.
Иван удивленно посмотрел на старика:
— Брось ты!..
— Хошь брось,  хошь  положь…  на  месте  будет.  —  Старик  говорил
спокойно.
— Болит, што ль, чего?
— Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.
Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про смерть.
— Брось! — сказал он. — Поживешь. Гармонь, што ль, принесть?
— Неси.
Иван  перешел  через  дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом
вышел с гармошкой, но опять хмурый.
— Мать, — сказал он. — Жалко вообще-то…
— Все жа ехать хошь?
— Ну а что делать-то?  —  Иван,  видно,  только  что  так  говорил  с
матерью.  —  Не  могу  же  я на этот… Да ну — к черту совсем! Я Северным
морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно,  год
не буду ездить, но неужели… Да ну — к черту! — Он тронул гармонь, что-то
такое  попробовал  и  бросил.  Ему стало грустно. — Не везет мне тоже, дед.
Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так?  Родилась  дочка…  А  она  делает
фортель  и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? — Он часто рассказывал,
как он женился.
— Пошто в Ленинград-то?
— Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала.  Да  мне  ее-то  —
черт с ней, мне дочь жалко. Снится.
— К ей теперь поедешь?
— К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.
— А куда?
—  К  корешу  одному…  На  шахты.  Может, не на все время. Может, на
год…
— На год у вас теперь не получается. Шибко  уж  легко  стали  из  дому
уходить.
—  Ну  а  что я тут буду делать-то?! — опять взвился Иван. — На этот
идти, на… Да ну,  к  черту!  —  Он  развернул  гармонь,  заиграл  и  стал
подпевать — как-то нарочно весело, зло:

Вот живу я с женщиной,
Ум-па-ра-ра-ра!
А вот уходит женщина
Д от меня.
Напугалась, лапушка?
Кончена игра!..

Старик все так же спокойно слушал.
— Сам сочиняю, — сказал Иван. — На ходу прямо. Могу всю ночь петь.
А мы не будем кланяться —

В профиль и анфас;
В золотой оправушке…

— Баламут ты, Ванька, — сказал старик. — Ну, пошел ба, поработал год
на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна прожила.
Иван перестал играть, долго молчал.
—  Не  в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не нашлось бы
места, где устроить меня? Что им,  один  лишний  слесарь  помешает?  Я  тебя
умоляю!..  Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку пару раз проводил из
клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться: полудурок.  А  я  трепаться
умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим, не сделал.
— Чтоб в подоле принесла? Подарок-то?
— Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.
— Это вы умеете.
—  Вообще  грустно,  дед. Почему так? Ничего неохота… как это… как
свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому  дал  по  очкам,  у  того
зрение  нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: я-то зачем здесь?
Самое ж дурацкое дело! Ну, видел — и все. Измучился, пока суд шел. —  Иван
посмотрел  на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал. — Так и здесь. Сижу и
думаю: «А я при чем здесь?» Суд хоть длинный был, но кончился, и я вышел.  А
здесь куда выйдешь? Не выйдешь.
— Отсюда одна дорога — на тот свет.
Иван налил в стакан, выпил.
— Нет счастья в жизни, — сказал он и сплюнул. — Тебе налить?
— Будет.
— Вот тебе хорошо было жить?
Старик долго молчал.
—  В  твои  годы  я  так  не  думал, — негромко заговорил он. — Знал
работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно,
с год все село кормить можно было. Некогда было так думать,
— А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде  нанялся,  работаю.
Но спроси: «Для чего?» — не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрался…
А  дальше  что?  — Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет. — Что
дальше-то? Душа все одно вялая какая-то…
— Заелись, — пояснил старик.
— И ты не  знаешь.  У  вас  никакого  размаха  не  было,  поэтому  вам
хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше
надо.
—  Налей-ка,  — попросил старик. Выпил, тоже сплюнул. — Сороконожки,
— вдруг зло сказал он. — Суетитесь на земле  —  туда-сюда,  туда-сюда,  а
толку  никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина
вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…
— Не скажи.
— И чуют ведь, что неладно живут, а  все  хорохорятся,  «Разма-ах»!  А
чего гнусишь тогда?
— Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?
—  Лодыри  вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь
двадцать кладут — можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки делает
и коней выпрягает. А сам — хоть об лоб  поросят  бей  —  здоровый.  А  мне
двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на трех,
на  четырех  подводах.  Трудодень  заробишь, да год ждешь, сколь тебе на его
отвалят. А отвалили — шиш с маслом. И  вы  же  ноете:  не  знаю,  для  чего
робить!  Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие-то денюжки
все лето горбатился.
— А мне не надо столько денег, — словно подзадоривая старика,  сказал
Иван. — Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.
—  Не  надо,  а  полтора  рубля  —  похмелиться  —  нету. Ходишь как
побирушка… не надо  ему!  Мать-то  высохла  на  работе.  Черти…  Лодыри.
Солнышко-то  ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!..
Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…
— Нет, уж такой жизни теперь не будет,  чтоб…  Вообще  ты  формально
прав, но ведь конь тоже работает…
— Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?
— Не поймешь, дед, — вздохнул Иван.
— Где нам!
—  Я  тебе  говорю:  наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это
меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.

Эх, на один желудочек,
На-нина-ни-на… — пропел он.
Старик усмехнулся:
— Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?
— Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист.  Ушла-то?..  Не
знаю. Именно потому, что я не был фраером.
— Кем не был?
— Это так… — Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал.
И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью сказал: —
А правда ведь не знаю, зачем живу.
— Жениться надо.
—  Удивляюсь.  Я  же  не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня
просит? Как я этого не пойму!
— Женись, маяться перестанешь. Не до этого будет.
— Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!..  Не
понимаю;  то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают… Веришь,
нет: ночью думаю-думаю — до того плохо станет, хоть кричи. Ну зачем?!
— Тьфу! — Старик покачал головой. — Совсем испортился народишко.
А день  тихо  умирал,  истлевал  в  теплой  сырости.  Темней  и  темней
становилось.  Огоньки  в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом.
Долго еще будут жечь  ботву  и  переговариваться.  И  голоса  будут  звучать
отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать, И совсем уже темно станет.
Огоньки  в  огородах  станут  гаснуть,  И где-нибудь, совсем близко, звучный
мужской голос скажет:
— Ну, пошли, ладно,
Насколько тихо, спокойно и  грустно  уходит  прожитый  день,  настолько
звонко,  светло  и  горласто  приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся
люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было  на
душе, муторно. Стал одеваться.
Мать  топила  печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах —
древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала  дверь,
с  улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых
светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким  бисером
изморози;  от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и
тяжелая; от палого листа, который отсырел с  весной,  но  все  равно,  когда
идешь, громко шуршит под ногами.
— Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. — заговорила мать.
Иван брился.
— Еще чего! В ноги упади — он довольный будет.
—  Ну  а как жа теперь? — Мать старалась говорить не просительно, как
можно убедительней — понимала; разговор, наверно, последний. — Ходют люди,
просют. Язык-то не отсохнет…
— Я ходил. Просил.
— Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете…
— Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на  приступку  и  заплакала  тихонько  и
запричитала:
—  Куда  вот  собрался?  К  черту  на  кулички… То ли уж на роду мне
написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?..
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И
оттого он хмурился раньше времени.
— Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь? Што я там?.. Да  ну,
к шутам все! И вечно — слезы!.. Мне уж от этих слез житья нету.
—  Сходила ба, попросила — не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А
то к инспектору сходи… Што уж сразу так — уезжать. Вон у Кольки Завьялова
тоже права отбирали, сходил  парень-то,  поговорил…  С  людьми  поговорить
надо…
— Они уж в милиции, права-то. Поздно.
— Ну в милицию съездил ба…
— Хо-о! — изумился Иван. — Ну ты даешь!
—  Господи,  господи…  Всю  жись  вот  так,  И за што мне такая доля
злосчастная! Проклятая я, што ли…
Невмоготу становилось, Иван вышел во  двор,  умылся  под  рукомойником,
постоял  в  одной  майке  у  ворот…  Посмотрел на село. Все он тут знал. И
томился здесь, в этих переулках, лунными ночами…  А  крепости  желанной  в
душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна крепость
в душе и немножко надо веселей уезжать.
Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.
— Ну! — Иван откинул пса, пошел в дом.
Мать накрывала на стол,
— Ну, поработал ба на свинарнике…
Они настойчивые, матери. И беспомощные.
—  Ни  под  каким  лозунгом,  —  твердо  сказал  Иван. — Вся деревня
смеяться будет. Я знаю, для чего  он  меня  хочет  на  свинарник  загнать…
Только у него ничего не выйдет,
— Господи, господи…
…Позавтракали.
Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана и
опять заплакала. Только не причитала теперь.
— С годок поработаю и приеду. Чего ты?..
Мать вытерла слезы,
—  Может,  схожу,  сынок? — Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо
плеснулось горе, и мольба, и  надежда,  и  отчаяние,  —  Упрошу  его…  Он
хороший мужик.
— Мам… Мне тоже тяжело.
—  А  может,  сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут?
Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул?  Сунул…  Счас,  отдали
так-то.
— Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.
Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уезжал
далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать; «Матушка печь,
как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю». Причем всякий
раз она  напоминала,  как  надо  сказать, хоть Иван давно уж запомнил слова.
Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и сказал:
— Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови  в  дорогу
дальнюю.
…И пошли по улице; мать, сын и собака.
Ивану  не  хотелось,  чтоб  мать  провожала его, не хотелось, чтоб люди
глазели в окна и говорили: «Ванька-то… уезжает, што ль, куда?»
Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон  грядущий.
Иван  остановился.  Он  подумал,  что,  постояв,  мать  не  пойдет дальше, а
повернет и уйдет с соседом.
— Поехал?
— Поехал.
Закурили.
— Рыбачил, што ль?
— Попробовал поставить переметишки… Рано ишо.
— Рано,
Мать стояла  рядом,  сцепив  на  фартуке  руки,  не  слушала  разговор,
бездумно, не то задумчиво глядела в ту сторону, куда уезжал сын.
— Не пей там, — посоветовал дед. — Город — он и есть город — чужие
все. Пообвыкни сперва…
— Што я, алкаш, што ли?
Еще постояли.
— Ну, с богом! — сказал старик.
— Бывай.
Старик  пошел  своей дорогой. Иван посмотрел на мать… Она, все так же
глядя вперед, пошла, куда им надо идти. Иван пошел рядом.
Прошли немного.
— Мам… иди домой.
Мать послушно  остановилась.  Иван  слегка  приобнял  ее…  Голова  ее
затряслась  у  него  на груди. Вот этот-то момент и есть самый тяжелый. Надо
сейчас оторвать ее от себя, отвернуться и уйти.
— Ладно, мам… Иди. Я сразу письмо напишу. Как приеду, так…  Ничего
со мной не случится! Не ездют, што ль, люди? Иди.
Мать  перекрестила  его… И осталась стоять. А Иван уходил. Глупый пес
увязался за ним. Он всегда ходил с хозяином на работу.
— Пошел! — сердито сказал Иван.
Дик повилял хвостом и продолжал бежать впереди.
— Дик! Дик! — позвал Иван.
Дик подбежал. Иван больно пнул его, пес заскулил, отбежал в сторону.  И
с  удивлением  смотрел  на  хозяина.  Иван  обернулся.  Дик вильнул хвостом,
тронулся было с места, но не побежал, остался стоять. И все так же удивленно
смотрел на хозяина. А подальше стояла мать…
«Нет, надо на свете одному жить. Тогда легко  будет»,  —  думал  Иван,
стиснув зубы. И скоро вышагивал по улице — к автобусу.

Понравилась статья? Поделить с друзьями: