- Автор: Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
- «Коняга»
- Исполнитель: А лександр Клюквин
- Тип: mp3, текст
- Продолжительность: 00:16:18
- Скачать и слушать online
Читать сказки Салтыкова-Щедрина: «Коняга»:
Коняга лежит при дороге и тяжко дремлет. Мужичок только что выпряг его
и пустил покормиться. Но Коняге не до корма. Полоса выбралась трудная, с
камешком: в великую силу они с мужичком ее одолели.
Коняга — обыкновенный мужичий живот, замученный, побитый, узкогрудый, с
выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами. Голову
Коняга держит понуро; грива на шее у него свалялась; из глаз и ноздрей
сочится слизь; верхняя губа отвисла, как блин. Немного на такой животине
наработаешь, а работать надо. День-деньской Коняга из хомута не выходит.
Летом с утра до вечера землю работает; зимой, вплоть до ростепели,
«произведения» возит.
А силы Коняге набраться неоткуда: такой ему корм, что от него только
зубы нахлопаешь. Летом, покуда в ночную гоняют, хоть травкой мяконькой
поживится, а зимой перевозит на базар «произведения» и ест дома резку из
прелой соломы. Весной, как в поле скотину выгонять, его жердями на ноги
поднимают; а в поле ни травинки нет; кой-где только торчит махрами
сопрелая ветошь, которую прошлой осенью скотский зуб ненароком обошел.
Худое Конягино житье. Хорошо еще, что мужик попался добрый и даром его
не калечит. Выедут оба с сохой в поле: «Ну, милый, упирайся!» — услышит
Коняга знакомый окрик и понимает. Всем своим жалким остовом вытянется,
передними ногами упирается, задними — забирает, морду к груди пригнет.
«Ну, каторжный, вывози!» А за сохой сам мужичок грудью напирает, руками,
словно клещами, в соху впился, ногами в комьях земли грузнет, глазами
следит, как бы соха не слукавила, огреха бы не дала. Пройдут борозду из
конца в конец — и оба дрожат: вот она, смерть, пришла! Обоим смерть — и
Коняге и мужику; каждый день смерть.
Пыльный мужицкий проселок узкой лентой от деревни до деревни бежит;
юркнет в поселок, вынырнет и опять неведомо куда побежит. И на всем
протяжении, по обе стороны, его поля сторожат. Нет конца полям; всю ширь и
даль они заполонили; даже там, где земля с небом слилась, и там все поля.
Золотящиеся, зеленеющие, обнаженные — они железным кольцом охватили
деревню, и нет у нее никуда выхода, кроме как в эту зияющую бездну полей.
Вон он, человек, вдали идет; может, ноги у него от спешной ходьбы
подсекаются, а издали кажется, что он все на одном месте топчется, словно
освободиться не может от одолевающего пространства полей. Не вглубь уходит
эта малая, едва заметная точка, а только чуть тускнеет. Тускнеет, тускнеет
и вдруг неожиданно пропадет, точно пространство само собой ее засосет.
Из века в век цепенеет грозная, неподвижная громада полей, словно силу
сказочную в плену у себя сторожит. Кто освободит эту силу из плена? кто
вызовет ее на свет? Двум существам выпала на долю эта задача: мужику да
Коняге. И оба от рождения до могилы над этой задачей бьются, пот проливают
кровавый, а поле и поднесь своей сказочной силы не выдало, — той силы,
которая разрешила бы узы мужику, а Коняге исцелила бы наболевшие плечи.
Лежит Коняга на самом солнечном припеке; кругом ни деревца, а воздух до
того накалился, что дыханье в гортани захватывает. Изредка пробежит по
проселку вихрами пыль, но ветер, который поднимает ее, приносит не
освежение, а новые и новые ливни зноя. Оводы и мухи, как бешеные, мечутся
над Конягой, забиваются к нему в уши и в ноздри, впиваются в побитые
места, а он — только ушами автоматически вздрагивает от уколов. Дремлет ли
Коняга, или помирает — нельзя угадать. Он и пожаловаться не может, что все
нутро у него от зноя да от кровавой натуги сожгло. И в этой утехе бог
бессловесной животине отказал.
Дремлет Коняга, а над мучительной агонией, которая заменяет ему отдых,
не сновидения носятся, а бессвязная подавляющая хмара. Хмара, в которой не
только образов, но даже чудищ нет, а есть громадные пятна, то черные, то
огненные, которые и стоят и движутся вместе с измученным Конягой, и тянут
его за собой все дальше и дальше в бездонную глубь.
Нет конца полю, не уйдешь от него никуда! Исходил его Коняга с сохой
вдоль и поперек, и все-таки ему конца-краю нет. И обнаженное, и цветущее,
и цепенеющее под белым саваном — оно властно раскинулось вглубь и вширь, и
не на борьбу с собою вызывает, а прямо берет в кабалу. Ни разгадать его,
ни покорить, ни истощить нельзя: сейчас оно помертвело, сейчас — опять
народилось. Не поймешь, что тут смерть и что жизнь. Но и в смерти и в
жизни первый и неизменный свидетель — Коняга. Для всех поле раздолье,
поэзия, простор; для Коняги оно — кабала. Поле давит его, отнимает у него
последние силы и все-таки не признает себя сытым. Ходит Коняга от зари до
зари, а впереди его идет колышущееся черное пятно и тянет, и тянет за
собой. Вот теперь оно колышется перед ним, и теперь ему, сквозь дремоту,
слышится окрик: «Ну, милый! ну, каторжный! ну!»
Никогда не потухнет этот огненный шар, который от зари до зари льет на
Конягу потоки горячих лучей; никогда не прекратятся дожди, грозы, вьюги,
мороз… Для всех природа — мать, для него одного она — бич и истязание.
Всякое проявление ее жизни отражается на нем мучительством, всякое
цветение — отравою. Нет для него ни благоухания, ни гармонии звуков, ни
сочетания цветов; никаких ощущений он не знает, кроме ощущения боли,
усталости и злосчастия. Пускай солнце напояет природу теплом и светом,
пускай лучи его вызывают к жизни и ликованию — бедный Коняга знает о нем
только одно: что оно прибавляет новую отраву к тем бесчисленным отравам,
из которых соткана его жизнь.
Нет конца работе! Работой исчерпывается весь смысл его существования;
для нее он зачат и рожден, и вне ее он не только никому не нужен, но, как
говорят расчетливые хозяева, представляет ущерб. Вся обстановка, в которой
он живет, направлена единственно к тому, чтобы не дать замереть в нем той
мускульной силе, которая источает из себя возможность физического труда. И
корма и отдыха отмеривается ему именно столько, чтобы он был способен
выполнить свой урок. А затем пускай поле и стихии калечат его — никому нет
дела до того, сколько новых ран прибавилось у него на ногах, на плечах и
на спине. Не благополучие его нужно, а жизнь, способная выносить иго
работы. Сколько веков он несет это иго — он не знает; сколько веков
предстоит нести его впереди — не рассчитывает. Он живет, точно в темную
бездну погружается, и из всех ощущений, доступных живому организму, знает
только ноющую боль, которую дает работа.
Самая жизнь Коняги запечатлена клеймом бесконечности. Он не живет, но и
не умирает. Поле, как головоног, присосалось к нему бесчисленными
щупальцами и не спускает его с урочной полосы. Какими бы наружными
отличками не наделил его случай, он всегда один и тот же: побитый,
замученный, еле живой. Подобно этому полю, которое он орошает своею
кровью, он не считает ни дней, ни лет, ни веков, а знает только вечность.
По всему полю он разбрелся, и там и тут одинаково вытягивается всем своим
жалким остовом, и везде все он, все один и тот же, безымянный Коняга.
Целая масса живет в нем, неумирающая, нерасчленимая и неистребимая. Нет
конца жизни — только одно это для этой массы и ясно. Но что такое сама эта
жизнь? зачем она опутала Конягу узами бессмертия? откуда она пришла и куда
идет? — вероятно, когда-нибудь на эти вопросы ответит будущее… Но, может
быть, и оно останется столь же немо и безучастно, как и та темная бездна
прошлого, которая населила мир привидениями и отдала им в жертву живых.
Дремлет Коняга, а мимо него пустоплясы проходят. Никто, с первого
взгляда, не скажет, что Коняга и Пустопляс — одного отца дети. Однако
предание об этом родстве еще не совсем заглохло.
Жил, во времена оны, старый конь, и было у него два сына: Коняга и
Пустопляс. Пустопляс был сын вежливый и чувствительный, а Коняга —
неотесанный и бесчувственный. Долго терпел старик Конягину неотесанность,
долго обоих сыновей вел ровно, как подобает чадолюбивому отцу, но наконец
рассердился и сказал: «Вот вам на веки вечные моя воля: Коняге — солома, а
Пустоплясу — овес». Так с тех пор и пошло. Пустопляса в теплое стойло
поставили, соломки мяконькой постелили, медовой сытой напоили и пшена ему
в ясли засыпали; а Конягу привели в хлев и бросили охапку прелой соломы:
«Хлопай зубами. Коняга! А пить — вон из той лужи».
Совсем было позабыл Пустопляс, что у него братец на свете живет, да
вдруг с чего-то загрустил и вспомнил. «Надоело, говорит, мне стойло
теплое, прискучила сыта медовая, не лезет в горло пшено ярое; пойду,
проведаю, каково-то мой братец живет!»
Смотрит — ан братец-то у него бессмертный! Бьют его чем ни попадя, а он
живет; кормят его соломою, а он живет! И в какую сторону поля ни взгляни,
везде все братец орудует; сейчас ты его здесь видел, а мигнул глазом — он
уж вон где ногами вывертывает. Стало быть, добродетель какая-нибудь в нем
есть, что палка сама об него сокрушается, а его сокрушить не может!
И вот начали пустоплясы кругом Коняги похаживать.
Один скажет:
— Это оттого его ничем донять нельзя, что в нем от постоянной работы
здравого смысла много накопилось. Понял он, что уши выше лба не растут,
что плетью обуха не перешибешь, и живет себе смирнехонько, весь опутанный
пословицами, словно у Христа за пазушкой. Будь здоров. Коняга! Делай свое
дело, бди!
Другой возразит:
— Ах, совсем не от здравого смысла так прочно сложилась его жизнь! Что
такое здравый смысл? Здравый смысл, это — нечто обыденное, до пошлости
ясное, напоминающее математическую формулу или приказ по полиции. Не это
поддерживает в Коняге несокрушимость, а то, что он в себе жизнь духа и дух
жизни носит! И покуда он будет вмещать эти два сокровища, никакая палка
его не сокрушит!
Третий молвит:
— Какую вы, однако, галиматью городите! Жизнь духа, дух жизни — что это
такое, как не пустая перестановка бессодержательных слов? Совсем не потому
Коняга неуязвим, а потому, что он «настоящий труд» для себя нашел. Этот
труд дает ему душевное равновесие, примиряет его и со своей личною
совестью и с совестью масс, и наделяет его тою устойчивостью, которую даже
века рабства не могли победить! Трудись, Коняга! упирайся! загребай! и
почерпай в труде ту душевную ясность, которую мы, пустоплясы, утратили
навсегда.
А четвертый (должно быть, прямо с конюшни от кабатчика) присовокупляет:
— Ах, господа, господа! все-то вы пальцем в небо попадаете! Совсем не
оттого нельзя Конягу донять, чтобы в нем особенная причина засела, а
оттого, что он спокон веку к своей юдоли привычен. Теперича хоть целое
дерево об него обломай, а он все жив. Вон он лежит — кажется, и духу-то в
нем нисколько не осталось, — а взбодри его хорошенько кнутом, он и опять
ногами вывертывать пошел. Кто к какому делу приставлен, тот то дело и
делает. Сосчитайте-ка, сколько их, калек этаких, по полю разбрелось — и
все как один. Калечьте их теперича сколько угодно — их вот ни на эстолько
не убавится. Сейчас — его нет, а сейчас — он опять из-под земли выскочил.
И так как все эти разговоры не от настоящего дела завелись, а от
грусти, то поговорят-поговорят пустоплясы, а потом и перекоряться начнут.
Но, на счастье, как раз в самую пору проснется мужик и разрешит все споры
словами:
— Н-но, каторжный, шевелись!
Тут уж у всех пустоплясов заодно дух от восторга займется.
— Смотрите-ка, смотрите-ка! — закричат они вкупе и влюбе, — смотрите,
как он вытягивается, как он передними ногами упирается, а задними
загребает! Вот уж именно дело мастера боится! Упирайся, Коняга! Вот у кого
учиться надо! вот кому надо подражать! Н-но, каторжный, н-но!