Детские рассказы. Читать рассказы для детей

Дима, Тима и так далее

 

1

По соседству с домом, где жили Дима и Тима, находился Парк культуры и отдыха. Всякий раз, отправляясь туда, приятели думали не столько о культуре, сколько об отдыхе. Однажды они увидели, что в так называемом «зеленом лектории» парка под совершенно открытым небом кто-то выступает, ухватившись за ножку микрофона, словно за посох. На бумажном листе было написано: «Вход свободный. Лекция бесплатная».

— Хорошая лекция! — сказал Тима.

Они вошли в «зеленый лекторий».

— Зачем для него такое название придумали? — удивился Тима. — Зеленый!

— А чем это тебя не устраивает?

— Говорят, знаешь, «зеленая тоска», «зеленая скука»… А тут все же лекторий. Серьезное дело! Могли бы назвать оранжевым. Или синим!

— Неужели тебе не понятно, почему он «зеленый»? — спокойно изумился Дима. И как бы окружил лекторий медленным взглядом. Со всех сторон его окаймляли не каменные стены, а кусты и деревья.

Оказалось, что с лекцией выступал кандидат наук.

— А куда он… кандидат? — спросил Тима. Он был мастером вопросов, на которые часто нельзя было отыскать ответов.

— Кандидат в доктора наук, — на сей раз нашел ответ Дима.

Имена приятелей отличались друг от друга лишь одной буквой. Но Димино имя начиналось с пятой буквы алфавита, а Тимино — с восемнадцатой. Таким образом, Дима был впереди. Он жил на девятом этаже, а его приятель — на третьем. И Дима в буквальном смысле слова поглядывал на него сверху вниз. Итак, с одной стороны, он находился выше, а с другой — впереди.

Кандидат высказал много важных, глубоких мыслей. Но приятелям особенно понравилась мысль о том, что взрослые, оказывается, должны не только любить детей, но и уважать их.

— Надо сообщить об этом родителям! — сказал Тима.

— Не поверят, — авторитетно заверил Дима, который оценивал события и факты реалистически. Тима же был фантазером… Он задавал непредсказуемые вопросы и выдвигал идеи столь дерзкие, что они могли быть осуществлены лишь «под редакцией» Димы.

Если же искру идеи высекал Дима, Тима воспламенялся так бурно, точно она попадала в сухой мох или в перегревшийся торф.

— С любовью родители взирают на меня каждый день, — сказал Дима. — А с уважением взглянули один раз в жизни: когда я получил письмо из детской библиотеки.

— Всего один раз уважали? Тебя?! — воскликнул Тима.

— Не кипятись. Уважение, честно говоря, надо заслужить.

— А ты не заслужил? Ты?!

Тима возмущенно вскинул вверх свои худые руки, распрямив острые локотки. Из чувств, которые Тима испытывал к своему другу, уважение как раз было на первом месте, а любовь — на втором. Все у Тимы было острым и немного вздернутым: нос, уши, тонкими иглами стоявшие волосы. Казалось, все в нем хотело дотянуться до девятого этажа, где жил его друг.

— Уважали тебя только один раз? За всю жизнь? Ну знаешь… А в чем выражалось это самое… «одноразовое» уважение?

— Мама сказала отцу: «Уже получает письма!» — «Я в его возрасте не получал!» — ответил отец. А мне писали, что я должен вернуть «Всадника без головы».

— И ты им об этом сказал? Признался?!

— Зачем же? — усмехнулся Дима. И вздохнул: — Больше мне никто не писал.

— Давай я тебе напишу! — бурно воспламенился Тима.

— С третьего этажа на девятый?

— Ну и что?! Внизу, на конверте, я укажу: «Обратный адрес: «ТИНИЗУ». Это будет означать: Тимофей Николаевич Зуев. То есть я! Но они-то не догадаются… Подумают, что это какое-нибудь учреждение. И станут тебя уважать! — Тима воспламенялся все больше. — А ты пошлешь ответное письмо мне.

— С девятого на третий?

— Вот именно. Обратный адрес: «ДМИПЕКА» — Дмитрий Петрович Кашин… То есть ты! Они будут соображать, расшифровывать. А я буду молчать: дескать, организация секретная. Тоже зауважают!

— А если они вскроют конверт — и всё поймут?

— Не вскроют! — уверенно сказал Тима. — Они у меня очень интеллигентные. А твои?

— Тоже интеллигентные.

— Повезло нам с тобой! — воскликнул Тима, как бы благодаря родителей за это их качество.

— Деликатным быть трудно, — пояснил Дима, будто на себе испытал сложности, которые сулит деликатность. — Вот хочется прочитать чужое письмо, руки чешутся, а нельзя! Совесть не позволяет.

— Без совести, наверно, жить легче? — предположил Тима.

— Но противнее.

— Прости. Это я так спросил.

Чтобы замять неудачный вопрос друга, не сосредоточиваться на нем, Дима продолжал:

— Мои родители из всего, что лежит у меня на столе и в портфеле, заглядывают только в дневник. И то спрашивают разрешения.

— А если ты запретишь?

— Тут, я думаю, они, несмотря на свою деликатность…

— И мои тоже! Всему есть предел.

— Интеллигентность может быть беспредельной!

— Тогда чего же они…

— Проверять наши с тобой дневники — это их долг, — пояснил Дима. — А верность долгу — тоже проявление интеллигентности.

Тима смотрел на своего приятеля, казалось, не в оба, а в целых четыре глаза. Нет, недаром Дима жил на шесть этажей выше! И недаром в их «дуэте», как сказала однажды классная руководительница, Дима «пел первым голосом».

— Значит, договорились: начнем друг другу писать, — подвел итог Дима. — Особенно будет доволен мой папа.

— Почему?

— Он против телефонов очень настроен. Говорит, из-за них люди стали реже встречаться и писать друг другу. Конечно, набрать номер проще, чем тащиться в гости или засесть за письмо!

От этих Диминых слов Тимина фантазия стала вновь неумерено возгораться:

— Слушай… давай посылать не простые письма, а заказные. Мама и папа будут расписываться в книжке у почтальона. Еще больше зауважают!

— Давай заказные.

— Слушай… А если хоть разок ценными послать? Ну, там… оценить на рубль или на пятьдесят копеек! И попросить родителей сходить за ним. Ценные письма только на почте по паспортам выдают. Фамилии у нас с ними одинаковые — им и выдадут. А? Заполнят квитанции, постоят в очереди… И запомнят, как говорится, на всю жизнь!

— Ну, это ты чересчур. Пять минут назад говорили о совести…

— А если авиапочтой?!

— С этажа на этаж по воздуху переправлять? А где совершать посадку? Остановись, Тимка!

Останавливаться Тиме всегда было труднее, чем разбегаться. Все же он подчинился:

— Ладно… Для начала просто опустим в ящик. Сочиним и опустим… Прямо на этой неделе!

Планы свои он осуществлял без промедления.

— Тогда пошли по домам, — согласился Дима. — К тебе как обращаться: «уважаемый» или «дорогой»?

— Пиши: «дорогой и уважаемый».

— Хорошо ты к себе относишься!

— А кто к себе относится плохо?

Дима осуждающе покачал головой:

— Я, например, нахожу в себе недочеты.

— А я в тебе — нет!

Тима действительно любил друга.

2

Казалось, что характеры у Димы и Тимы были совершенно разные и что они, как не раз подчеркивала учительница физики, «притягивались, согласно закону о притяжении разноименных зарядов».

Димин папа решительно выступал против такой точки зрения:

— Кто сказал, что характер и темперамент — это одно и тоже? Темпераменты у вас, к счастью, не похожие, но характеры…

Димины родители были врачами-терапевтами. И считали, что бурное проявление чувств отрицательно влияет на нервы, а что нервы влияют вообще на все. Поэтому они воспитывали сына человеком, «не теряющим равновесия».

— Но равновесие и равнодушие — тоже разные вещи, — доказывал Димин папа. И мама с ним соглашалась.

Они ценили дружбу Димы с Тимой и уверяли, что, если бы характеры были разными, их союз бы давно развалился.

— В дружбе, — говорил Димин папа, который не прочь был пофилософствовать, — действуют не законы физики, а законы человеческого общения. И тут притягиваются как раз одноименные воззрения и характеры.

В самом деле Дима и Тима на многое реагировали одинаково. Они не пробегали мимо людских слез… Они не могли спокойно видеть одиноких собак — и сразу начинали превращать их из бездомных в домашних. В результате вместо школьного «живого уголка» постепенно образовались две «живые комнаты», переполненные визгом и лаем. И еще кое-что объединяло друзей! Ну например, имена и отчества их родителей. Нет, они были разными. Но вместе с тем… Диминого папу звали Петром Петровичем, его маму — Александрой Александровной, а Тиминого папу — Михаилом Михайловичем. Это редкое совпадение друзья не хотели считать случайным! И лишь Тимина мама нарушала гармонию, как бы выбиваясь из ряда: она звалась Антониной Семеновной.

— Была бы она у нас Василисой Васильевной! — посетовал Тима.

— И что тогда? — спросил Дима. — О наших семьях рассказали бы в передаче «Очевидное — невероятное»?

Дима обрывал полет Тиминой фантазии, если она начинала сбиваться с верного курса.

Димин и Тимин дом назывался «домом медицинских работников». Поэтому естественно было, что над ними и под ними проживали хирурги и детские врачи, окулисты, лечившие глаза, и отоларингологи, лечившие горло, носы и уши…

— Мы неплохо устроились: можно обследовать весь организм, не выходя из подъезда, — шутил Димин папа.

А в однокомнатной квартире, рядом с Диминой семьей, жила Прасковья Ильинична, которая всю жизнь проработала медсестрой. Мужа ее в доме медицинских работников никто не знал, но зато сын слыл гордостью не только Прасковьи Ильиничны, но и всего девятого этажа. Он был таким одаренным, что когда-то давно поступил в школу на год раньше срока, а потом взял да и проскочил за один год сразу два класса. Об этих его рекордах в школе складывались легенды. Про двоечника говорили: «Да, это не Трушкин!» Если задачка казалась ученикам сложной, восклицали: «Трушкин бы ее с закрытыми глазами решил!» А если учеником были довольны, ему в похвалу заявляли: «Ты, конечно, не Трушкин… Но все равно молодец!»

Никто при этом почему-то не вспоминал Прасковью Ильиничну. А она, чтобы у сына было все, как в нормальных семьях, поспевала дежурить в двух больницах, несла там дневные и ночные вахты. Она спасала больных, облегчала их участь, но целью всей ее жизни был сын. И он же стал наградой за ее труды и бессонные вахты: институт и аспирантуру окончил с таким блеском, диссертацию защитил так триумфально, что отсветы этого триумфа и блеска озаряли весь девятый этаж. Когда кто-нибудь поднимался на этот этаж в лифте, спутники по кабине, нажимая на кнопку, говорили: «Вам на девятый, где Трушкин живет?»

А потом Трушкин уехал в другой город ректором института. Димин папа объяснил, что должность ректора все равно что должность директора в солидном учреждении. И даже еще важнее, потому что соединяет в себе административное руководство с научным.

Тимина мама, обладавшая характером едким, придирчивым, сказала Диминой маме:

— А что же Прасковью-то Ильиничну здесь оставил?

— Он ее заберет! — с уверенностью заявила Александра Александровна, стремившаяся прежде всего отыскивать в человеке его достоинства.

— Женится, детей заведет — тогда уж, конечно, вызовет. Как няньку вызовет. А надо бы вызвать мать! — обрезала Тимина мама. Она была хирургом — и «резать» входило в ее обязанности.

— Зачем же вы так? Я знаю Валерика с шестилетнего возраста! — мягкими терапевтическими средствами защищала Трушкина Александра Александровна: на ее характер профессия тоже накладывала свой отпечаток.

— В детстве-то все дорожат матерями. Потому что они нужны. Своими интересами фактически дорожат! А вот после, потом… все проверяется.

— Валерик выдержит проверку, — не уступила Александра Александровна.

— Что ж, посмотрим!

Тимина мама прикусила нижнюю губу, как бы делая зарубку на память.

Наблюдательный Тима стал замечать, что Прасковья Ильинична то и дело спускается с ключиком вниз, к своему почтовому ящику. Хотя почту доставляли лишь утром и вечером.

— Что это она?! — возбужденно спросил он у Димы.

— Писем от сына ждет. Обычная история! — ответил тот.

Через несколько дней сам Дима, не теряя равновесия полностью, но все же чуть-чуть выходя из него, сообщил родителям:

— А Прасковья Ильинична только что плакала. Я видел…

— Что значит… плакала?

— Вытирала слезы. Внизу, возле ящиков.

— Чем вытирала?

— Прямо ладонью. И плечи у нее вздрагивали.

— Значит, я чего-то недоглядела, — тихо произнесла Александра Александровна.

Она была настолько самокритична, что ее приходилось защищать от нее самой. Если заболевал какой-нибудь бывший пациент, который уже много лет у нее не лечился, Александра Александровна сокрушалась: «Недоглядела я!» А если Дима получал двойку, она, горестно склонившись над дневником, приходила к одному и тому же выводу: «Моя вина!» И вздыхала, будто делала тяжкое признание следователю.

«Мне бы таких родителей!» — завидовал Тима.

Но Дима и его папа восставали против самообвинений Александры Александровны.

«Ни в чем ты не виновата! — восклицал Петр Петрович. — Если б это было в суде, тебя бы обвинили в лжесвидетельстве. Сколько можно возводить на себя напраслину!»

…Александра Александровна сходила в соседнюю квартиру, все разузнала и, вернувшись, сказала:

— Я думала, что Прасковье Ильиничне прислали что-нибудь печальное…

— Печальное в том, что ей ничего не прислали, — возразил Петр Петрович.

— Она боится, что сын заболел.

— Да, заболел, — согласился Димин папа. — И я на расстоянии ставлю диагноз: забыл о родной матери. Опасное заболевание!

Петр Петрович выразительно, с профилактическим укором взглянул на своего собственного сына. Как врач, он большое значение придавал профилактике.

В тот же миг Диму озарила идея… По телефону он вызвал Тиму. И на кухне полушепотом сказал ему:

— Зачем писать письма друг другу? С этажа на этаж… И еще всякими таинственными словами подписываться, родителей возбуждать. Это жестоко!

— Ну во-от… — разочарованно протянул Тима. — А они нас не доводят? Не возбуждают разными своими нравоучениями.

— Давай лучше отправим письмо сыну Прасковьи Ильиничны, — не обратив внимания на слова друга, продолжал Дима.

— Зачем?

— Пристыдим его! О матери позабыл… — возмущаясь, но стараясь не терять равновесия, сообщил Дима. — Напишем ему!

— А где возьмем его адрес?

— Город известен, институт тоже. «Ректору Валерию Трушкину (лично)». Вот и все.

Дима высек искру — и Тимина фантазия немедленно начала воспламеняться:

— Тогда уж напишем и самой Прасковье Ильиничне!

— А ей зачем?

— Напишем, что только-только вернулись из того самого города, где ее сын стал директором…

— Не директором, а ректором!

— Сами, дескать, видели и слышали, как он, бедный, с утра до вечера о маме скучает. И как ею восторгается, всем о ее жизни рассказывает… Очень, дескать, хотели бы, чтоб наши будущие дети нами так восторгались! И подпишемся вымышленными именами. Или так: «Ваши друзья».

Дима поморщился:

— Врать неохота.

— Это будет, как говорится, святая ложь! — вскричал Тима. — Начинаем операцию «Письмо»! Сейчас сбегаю и куплю конверты. Самому-то Трушкину авиапочтой пошлем… По воздуху. Со скоростью девятьсот километров в час!

Осуществление своих замыслов он не откладывал в долгий ящик.

* * *

— О чем вы? — всполошилась Димина мама, увидев через три дня заплаканную Прасковью Ильиничну на пороге своей квартиры. — Что случилось?

Она хотела добавить: «Я опять чего-то недоглядела?» Но Прасковья Ильинична опередила ее:

— Телеграмму получила от сына! Сообщает, что два письма мне послал… И сегодня два послать обещает! Очень занят был мой Валерушка… И еще одно письмо получила. Такое письмо… Сейчас вам прочту!

«Хорошо, что Тима писал: его почерка мама с папой не знают!» — подумал Дима. И это позволило ему сохранить равновесие.

 

 

3

С каждой неделей все яснее становилось, что даже частые письма из дальнего города не могут заменить Прасковье Ильиничне самого сына. Она начала так быстро стареть, что и люди, ежедневно встречавшиеся с ней, замечали это. Хотя обычно изменения в человеческой внешности, производимые временем, становятся очевидны лишь после долгой разлуки.

И тогда Дима и Тима решили принять свои меры. Тима требовал, чтобы они были резкими и решительными, а Дима — чтоб осторожными и тактичными. В конце концов, как обычно, победило Димино мнение. Продолжая посылать письма «ректору Валерию Трушкину (лично)», друзья рассказывали о том, как Прасковья Ильинична себя чувствует, как она выглядит, ненавязчиво намекая, что разлука с сыном на пользу ей не идет. Потом они сообщали, что врачи, живущие под и над Прасковьей Ильиничной, единодушно прописали ей одно-единственное лекарство: съехаться с сыном!

Видимо, ректор института почитал мнение общественности или побаивался его… Димина мама, терапевт, считала, что почитает, а Тимина, хирург, что побаивается. Так или иначе, но через неделю Прасковья Ильинична вновь не смогла сдержать слез:

— Валерушка зовет меня! Не может без матери… Я так и знала.

— Собирайтесь… Мы вам вещи до вагона дотащим! — воскликнул Тима.

— Когда надумаете поехать, скажите. Мы вам поможем, — сказал Дима.

— Я-то уже надумала. Не могу своего Валерушку одного оставить! Но и брата Гришу оставить здесь одного тоже нельзя…

Родители Прасковьи Ильиничны погибли в автомобильной катастрофе еще до войны, когда она была в пятом классе. «Любили они повторять: «Вместе живем и вместе умрем!» — вспоминала Прасковья Ильинична. — Вроде шутили… А шутка-то сбылась. И как скоро… Как страшно!»

Вырастил ее брат Гриша, который был на девять лет старше.

— Голубил меня, как я своего Валерушку. И трепыхался так же, и опасался за каждый мой шаг, за каждый поступок. Будто не было у него дел посерьезней! Я, говорит, матери с отцом в час последнего прощания слово дал.

Гриша ушел на войну тяжкой осенью сорок первого… И погиб в двухстах километрах от своего города. Там, при дороге, между двух сел, поставили ему остроконечный памятник со звездой. И Прасковья Ильинична так часто ездила к этому памятнику, точно у нее было два дома: тут, в городе, и там, при дороге.

— Вот она — человек верный! — заявляла Тимина мама, по-хирургически отсекая возможность дать такую же оценку Валерушке.

Тимин отец, Михаил Михайлович, тоже хирург, соглашался:

— С ней я пошел бы на операцию!

Это было похвалой наивысшей. Он не говорил: «Пошел бы в разведку!», а говорил: «Пошел бы на операцию!»

— Ничто не вредит так сильно нервной системе, как раздвоение, внутреннее смятение, рожденные душевными противоречиями, — сказала Димина мама. — Посмотрите, Прасковья Ильинична совсем стала таять. Мечется между сыном и братом: «Гриша-то меня, сироту, не покинул, а как же я… покину его?»

Несколько раз Александра Александровна намекала соседке, что пора уж принять решение. Но какое? Она и сама не знала.

— Надо вмешаться, — задумчиво произнес Дима, обращаясь к приятелю.

— Немедленно! Силой заставим ее уехать! Сами соберем узлы, чемоданы, раз она мечется…

— Нет, лучше напишем письма, — возразил Дима.

— Опять письма?!

— Они, как ты убедился, нам помогают. — И, вспомнив отцовские размышления, Дима добавил: — Классики оставили целые горы писем… Вон сколько томов!

— Мы же не классики.

— Это ты верно подметил. И очень скромно! Но все-таки… Письма и нас уже не раз выручали.

— А кому же теперь писать? На деревню дедушке?

— Насчет деревни ты близок к истине… Надо написать сразу в оба села! Между которыми стоит памятник.

— Значит, на село дедушке?

— Если так можно сказать, на село внукам! Я уже выяснил…

— Что ты выяснил?

— В обоих селах есть школы.

— А в школах ученики, — выпалил Тима.

— Сообразительный ты парень… Догадливый! Мы попросим их приходить к брату Прасковьи Ильиничны. И цветы ему приносить… От ее имени.

— Бегу за конвертами! — воскликнул Тима. — Подпишемся: «Ваши друзья». И авиапочтой. По воздуху! Со скоростью…

— Туда лайнеры не летают, — прервал его Дима.

* * *

Вскоре пришел ответ…

«Дорогая Прасковья Ильинична! Мы получили письмо от своих и Ваших друзей, которые себя не назвали. Но это не имеет значения… Мы уже были на могиле Вашего брата. В карауле возле памятника постояли. Положили цветы к подножию. И будем так делать часто! Вы не волнуйтесь… Езжайте спокойно к сыну. А мы Вам будем посылать фотографии памятника: у нас на две школы один общий фотокружок есть. Первый снимок посылаем уже сейчас. Извините, что не цветной. Учитель, у которого есть пленка цветная, уехал на пять дней в город. А мы не хотели ждать… Нет ли у Вас фотографии Вашего брата довоенной поры? Мы в фотокружке сделаем копии, а снимок вернем. Дело в том, что у нас и музей есть — «Защитники». Если б не Ваш брат, не его боевые товарищи, наших сел и в помине бы не было. И дедушки с бабушками бы в живых не остались, а значит, не было б, может, и нас самих! Дорогая Прасковья Ильинична, не сомневайтесь: мы всё, о чем написали, выполним. Только пришлите свой новый адрес. Мы тоже решили подписаться: «Ваши друзья». И если не возражаете, всегда так будем подписываться».

Учителя Диму с Тимой любили. Именно «с», потому что порознь их как-то не представляли себе.

Преподавательница физики, говорившая о притяжении противоположных характеров, как разноименных зарядов, настаивала на своем мнении:

— Они дополняют друг друга. Чего нет в одном, то найдешь в другом. Получается как бы единый многоцветный характер!

— До того многоцветный, что порою в глазах рябит, — вставляла преподавательница химии, которая остерегалась тяги друзей к опытам и экспериментам. Особенно Тиминой тяги!

Если в химическом кабинете что-то внезапно вспыхивало, взрывалось, она панически восклицала:

— Ясно… Это — Дима, Тима и так далее!

Под тревожным «и так далее» она разумела горючее свойство этой смеси: Димы и Тимы. Хотя признавала, что Дима в нужный момент исполнял и роль огнетушителя, благодаря чему вспышки и взрывы к трагическим последствиям не приводили.

Другие учителя, переняв у преподавательницы химии эту фразу, произносили ее иным тоном и с иными акцентами. Если нужно было поручить шестому «В» что-нибудь чрезвычайное, говорили:

— Шестой «В» справится! Там же — Дима, Тима и так далее…

В этих случаях под «и так далее» тоже подразумевались не остальные ученики, а благоприятные результаты содружества Димы и Тимы, их, так сказать, определяющей роли в классе.

Но одному человеку эта роль была явно не по душе. Хотя сказать «не по душе» было бы не совсем верно, ибо многие сомневались, есть ли душа у Стасика Конопатова. Чаще его называли просто по фамилии: Конопатов.

В отличие от сына Прасковьи Ильиничны, проскочившего сквозь два класса за один год, Конопатов, наоборот, торопливости не проявил — и просидел в одном из классов два года. По этой причине он был длиннее других. Но хоть и шевелюра у него была к тому же самой буйной и самой вьющейся во всем классе, а черты лица самыми правильными, правильно Конопатов не вел себя никогда. Особенно упрямо он противопоставлял свои внешние достоинства тем, у кого были достоинства внутренние. В том числе Диме и Тиме!

Рядом с Конопатовым, на последней парте среднего ряда, сидела Маша Подзорова. Она тоже жила в доме медицинских работников. Родители ее лечили пациентов самого юного возраста, которые на «своих двоих» ходить еще не умели, их приносили на руках или привозили в колясках. Привыкнув общаться с младенцами, Машины родители обрели речь ласковую, певучую. И сама Маша так говорила: слова ее негромко журчали и словно переливались застенчивыми красками. Глаза тоже излучали сияние трепетно-мягкое. Она была красива той красотой, которую Конопатов заметить не мог. Маша казалась Диме и Тиме человеком без недостатков. Хотя один недостаток у нее все же имелся: она была влюблена в Конопатова. И за одну парту с ним села по доброй воле. Восприняв это как неизбежное бремя признанного красавца, Конопатов начал эксплуатировать Машину слабость.

— Сейчас я ее осчастливлю! — объявлял он. — Спишу у нее задачки по математике!

Маша покорно протягивала свои тетради. Она была бы счастлива помочь ему по-другому: растолковать, объяснить. Но такой путь был для Конопатова слишком сложным и долгим. Все прощая ему, Маша взирала на соседа по парте как на дитя неразумное — с доброй жалостью. Цепко уловив это, но оценив, конечно, по-своему, Конопатов однажды провозгласил:

— Запеленай меня! А? Небось у родителей научилась? И спой что-нибудь колыбельное… Ну, хотя бы «Спи, моя радость, усни!». Ведь я твоя радость?

«Ты не радость, ты — гадость! — в тот же вечер написали Конопатову Дима и Тима. — Попробуй еще хоть раз обидеть ее. Пожалеешь об этом!» И вместо обычной подписи «Ваши друзья» поставили в конце: «Твои недруги».

На следующий день надменность Конопатова выглядела как бы обескураженной, дрогнувшей. Но еще не сдавшейся… Глаза, пристально сузившись, казалось, припали к увеличительному стеклу или микроскопу: он хотел разглядеть, распознать, кто же эти самые «недруги».

На третьем уроке в шестой «В» пришла новая преподавательница русского языка и литературы. Она должна была заменить учительницу, которую заменить было трудно: весь дом медицинских работников пытался, по просьбе шестого «В», продлить ее трудовой стаж. Болезнь, увы, оказалась сильней медицинских стараний… Но не сильней благодарной памяти. Так что волей-неволей новой учительнице предстояло состязаться со старой.

— Я начну со стихов, — сказала она. — Буду почти целый урок читать вам современных поэтов…

— Наизусть? — спросил Конопатов.

Он не тосковал по ушедшей учительнице, как она, вероятно, не тосковала по нему, но очень хотел вновь обрести утерянную в начале дня форму.

— Наизусть! — бесстрашно глядя в глаза Конопатову, ответила «новенькая». — По тому, какие человек любит стихи, легко понять, какой у него характер. Я, таким образом, хочу помочь вам во мне разобраться.

Она читала подряд полчаса, не называя авторов и делая между стихами лишь краткие передышки. Каждый из ее любимых поэтов имел право сказать, что «чувства добрые» он «лирой пробуждал». Конечно, по-своему и не с могучей пушкинской силой, но «пробуждал». Дима с грустью думал о том, что в некоторых (например, в Конопатове!) пробудить такие чувства почти невозможно. А Тиме не терпелось послать учительнице письмо со словами: «Вы потрясающе читали потрясающие стихи! Ваши друзья».

Когда до звонка оставалось пятнадцать минут, новая учительница сказала:

— Может быть, есть вопросы, связанные с поэзией?

— Есть! — сказал Конопатов голосом, предвещавшим спектакль.

— Я слушаю.

— А вам сколько лет?

— Двадцать три, — сказала она, ни на миг не отсрочив ответа. — Правда, я ждала слов о поэзии.

— А разве это не поэзия? — продолжал наглеть Конопатов. — Двадцать три года!

— Поэзия, — вновь не задержавшись, ответила она. — Но вначале принято осведомляться об имени-отчестве, а потом уж о возрасте. Тут я и сама виновата. Забыла представиться… От смущения. Меня зовут Кирой Васильевной.

— Ваше имя от царя Кира произошло?

Злонамерения всегда воодушевляли Конопатова: он вдруг проявлял находчивость и даже вспоминал древние имена, хотя по истории имел тройку с минусом.

Дима поспешно вырвал листок из тетради и прошептал Тиме в ухо:

— До вечера ждать нельзя. Напишем сейчас же! И переправим… по рукам!

Дима редко терял равновесие, но это был тот самый случай. Он написал: «Заткнись, Конопатов. А не то пожалеешь! Твои недруги».

Кира Васильевна решила представиться более подробно: сообщила, что окончила филологический факультет пединститута, прошла практику, но что это — ее первый самостоятельный урок в жизни. Потом она неожиданно обратилась к Конопатову:

— У тебя нет больше вопросов?

— Нет, — осевшим, беспомощно бодрящимся голосом ответил он.

Тима как бы ввинтил захлебывающийся шепот в самое ухо другу:

— А все-таки письма — большая сила!

— Не зря же классики их любили!

 

 

5

Главной гордостью шестого «В» были не Дима с Тимой… Нет, главной гордостью считался Боря Данилин. Его ответам у доски учителя внимали так, будто сами чему-то учились. А потом роптали, что не существует отметок выше пятерки.

— Что вы? Что вы?! — негромко возражал Боря, стесняясь своих успехов.

Когда он единолично побеждал на школьных олимпиадах, по его просьбе фамилия Данилин не называлась, а провозглашали: «Победил шестой “В”».

— Это неверно, — сказала Кира Васильевна. — Но и бороться со скромностью тоже неверно!

Если Борю объявляли «гордостью класса», он говорил:

— А другие?.. А Дима и Тима! В кружок юных химиков ходят…

— Незаконно! — заявил по этому поводу Конопатов. — Мы еще химию не проходим.

— А они интересуются, изучают… Опыты производят.

— Отличиться хотят!

— И ты отличись… чем-нибудь хорошим, — посоветовал Боря.

— Зачем это мне?!

С виду Боря Данилин был непредставительным, но представляли его всем как визитную карточку шестого «В», а то и всей школы. Тем более, что он еще и рисовать умел. Его картины «Школьный двор» и «Их имена» были премированы на конкурсе детского творчества. Школьный двор Боря нарисовал летним, пустым, каким он бывает во время каникул. Казалось, двор ощущал одиночество и с нетерпением ждал первого осеннего дня. А на картине «Их имена» был изображен старшеклассник, стоящий в задумчивости возле доски с именами бывших учеников школы, павших в бою. По лицу старшеклассника угадывались его мысли. Он думал о том, что они, не вернувшиеся домой, были почти его сверстниками. И о том, что ходили вот по этому же школьному коридору…

Рисовал Боря и шаржи, которые называл дружескими. Известный художник, увидевший их однажды, сказал:

— Характеры воссоздает не с внешней, а с психологической точностью! Умеет углядеть самое типичное в душе человека и вытащить на поверхность. Да еще и обострить средствами шаржа!

Характер Конопатова он обострил до такой степени, что тот не пожелал себя узнавать. А когда доказали, что это все-таки он, Конопатов сказал:

— Я тоже искажу его внешность!

Услышав это, Дима и Тима предупредили Конопатова, что и его внешность может быть искажена не только карандашом. Драться они не собирались, но догадывались, что Конопатов трусоват. И догадка их подтвердилась: он притих.

Но зато на стенах стали появляться корявые надписи, впопыхах нацарапанные то углем, то мелом, то чем-то еще. За деликатность свою и доброжелательность к людям Боря Данилин обзывался «подхалимом», за скромность — «придурком», за то, что был аккуратен и подтянут, — «пижоном», а за то, что шарж на Машу Подзорову был уж чересчур дружеским, Боря обзывался «девчатником». Дима и Тима старательно уничтожали надписи, терли кирпичи до тех пор, пока они не становились чище соседних, будто только что вынутыми из печи. Но надписи опять возникали…

Как-то перед уроками Конопатов стал размахивать рисовальным альбомом, который накануне вытащил из Бориного портфеля.

— Здесь у него Подзорова на каждой странице по сто раз нарисована! — орал Конопатов. — Такую из нее красавицу сотворил — не узнаешь!..

Когда Маша вошла в класс, он умолк, потому что собирался сдуть у нее задачку по физике.

На первой же перемене Дима и Тима отозвали Конопатова в дальний угол коридора. И Тима, оглядевшись вокруг и убедившись, что никто не услышит, выкрикнул:

— Когда кончишь стены марать?

— Что значит «марать»? — пытаясь не терять гордой осанки, спросил Конопатов.

— Мараешь, — тихо, но убежденно сказал Дима.

— Так это вы небось насчет Машки Подзоровой и насчет новой училки каракули мне присылали? Двое на одного?

— Не строй из себя рыцаря. Ты не рыцарь, — спокойно, но с грозной внушительностью промолвил Дима. — И запомни, крепко запомни… Даже на своем красивом носу заруби! Твою соседку по парте зовут не Машкой, а Машей. Запомнил?

— Запомнил, — повторил Конопатов.

— Альбом с шаржами на нее…

— Какие там шаржи! — попытался воспрянуть духом Конопатов. — Там же…

— Альбом сейчас же, еще до второго урока, вернешь владельцу. То есть Боре Данилину…

— Вернешь?! — тесно собрав пальцы в кулаки, вскрикнул Тима.

— Двое на одного?..

— На тебя бы всем классом надо! — медленно произнес Дима. — Договорились? Вернешь?

— Верну… — вовсе сник Конопатов.

— Это только во-первых! — продолжал Дима. — А во-вторых, Кира Васильевна — не училка, а учительница. Повтори. Кто она?

— Учительница.

— И в-третьих… Стены перестанешь пачкать всякими анонимками? — глядя на Конопатова снизу вверх, но не робея перед его ростом, шевелюрой и правильными чертами лица, прокричал Тима.

— Какими анонимками?

— Раз не подписываешься, значит, анонимки! — тем же криком объяснил Тима.

— Вы мне тут не приписывайте…

— А ты не выкручивайся, — вновь делая беседу более спокойной, но оттого и более внушительной, предупредил Дима. — Ты стены на улице портишь!

— Откуда вы…

— Откуда? — перебил Дима. — Да кто у нас еще, кроме тебя, в четырех коротких фразах три ошибки насажает? Кто еще?! «Потхалим», «предурок», «пежон»… Даже ни один нормальный придурок (который через букву «и»!) так не напишет.

 

Вечером приятели, засев у Тимы на кухне, решили сочинить письмо Маше Подзоровой и отправить его по почте.

Тимина мама, в отличие от Диминой, любила по-хирургически прямо вторгаться внутрь происходящих событий. В том числе и происходящих на кухне… Она вошла и, ощутив атмосферу таинственности, спросила:

— Что, строчите «донос на гетмана-злодея»?

— На Конопатова-злодея! — в сердцах проговорился Тима.

— Вы уверены, что Конопатов — злодей?

Она прикусила нижнюю губу, словно делая зарубку на память.

— В этом все уверены… кто его знает! — впав в откровенность, продолжал Тима.

— И зачем же вы строчите донос?

— Чтоб открыть на него глаза… соседке по парте!

— Говорите, все его видят насквозь, а ей хотите открыть глаза. Нелогично.

— Она одна не видит. Одна… Во всем классе! — Тима удрученно воздел руки вверх.

— Почему же она не видит? — Антонина Семеновна интересовалась деталями так, будто собиралась делать Маше операцию и должна была все про нее узнать. — А остальных она видит в истинном свете?

— Остальных — да!

— А почему его — нет?

— Это ее личная тайна, — вмешался Дима.

На кухню, почти всю ее загромоздив собой, вторгся Михаил Михайлович, Тимин папа. Рукава рубахи были засучены, мощные руки, сложенные на груди, были покрыты волосами, как густой, но полегшей травой.

— Антонина, у меня завтра сложная операция. Хочу с тобой посоветоваться! — прогремел он. — И не мешай детям. У них — свои дела!

— Но эти их «свои дела» должны быть нам известны, — жестко ответила Антонина Семеновна.

— Не обязательно! Если мы им в общем и целом доверяем, то не обязательно… А я им доверяю вполне.

— Что ж, хоть я доверяю не в такой степени, но ухожу на консилиум, — сказала Антонина Семеновна. Однако, прежде чем удалиться, предупредила: — Если мы не вмешиваемся в ваши дела… то и вы в чужую личную тайну вмешивайтесь поосторожней.

Дима и Тима, сами того не заметив, постарались учесть пожелание Антонины Семеновны, но все же объяснили Маше Подзоровой, что Конопатов не стоит и мизинца Бори Данилина. И подписались: «Твои друзья».

* * *

Через несколько дней утром приятели почувствовали, что Маша их послание уже получила. Она здоровалась со всеми растерянно, чуть-чуть сутулилась, пригибалась, в каждом подозревая одного из авторов письма. Она вправе была думать, что авторов много: подпись «Твои друзья» не определяла числа писавших. Может, их трое или семеро?

А потом она вошла в класс… Увидев Конопатова, распрямилась, чтобы выглядеть стройной. Подойдя к парте, раскрыла портфель и сама, не дожидаясь просьбы, протянула ему тетрадку. Словно отвечая тем, кто прислал ей письмо… И как бы в знак молчаливого, но решительного протеста.

А Дима и Тима в тот момент поняли и запомнили на всю жизнь, что любовь никакими словами переубедить нельзя: она должна сама во всем убедиться.

 

6

— Мы с мамой и папой получили письмо! — взбежав с третьего этажа на девятый и прерывая слова напряженным, неподвластным ему дыханием, сообщил своему приятелю Тима. От волнения он запамятовал, что в доме был лифт. — Мы получили такое письмо!..

— Я не посылал, — на всякий случай уточнил Дима.

— Ты-то не посылал. А одна большая семья прислала!

— Целая семья?

— Вот именно! — Тима принялся, загибая пальцы, перечислять: — Человек, которого пять с половиной часов оперировал папа! И его сын, и его дочь… И их сыновья с дочерьми: внуки, стало быть, этого человека… Потому что все другие врачи считали, что он не выживет, не перенесет операцию. Но и без нее было нельзя! Говорили: безвыходное положение. А папа нашел выход! Помнишь, он сказал на кухне про сложную операцию? И еще хотел посоветоваться с мамой?..

— Помню.

— Ну вот… Он посоветовался. Они вместе что-то придумали. И человек, который по всем правилам должен был умереть, теперь будет жить. На радость родным и близким!.. Которые и написали письмо. Вот послушай… — Тима двумя пальцами достал из кармана куртки конверт. — «Вы, Михаил Михайлович, помогли не одному человеку, а и всем нам. Вы отменили смертный приговор, который вынесла ему болезнь!»

— Прекрасно! — с необычной для него восторженностью произнес Дима. — Этим можно гордиться… Только письмо адресовано не вам всем, как ты говоришь, а лично Михаилу Михайловичу.

— Это мы ректору Трушкину посылали «лично», — возразил Тима. — А здесь, в конце… есть такие слова: «Привет и вашей семье. Пусть она всегда будет так же счастлива, как счастливы мы сейчас!» Понял? Письмо, значит, и нам!

— Никогда не примазывайся к чужой славе, — посоветовал Дима. — Будем считать, что папа и отчасти мама его спасли. Этого хватит.

— Согласен, — смирившись, сказал Тима. — Я понял, что получить хотя бы одну такую благодарность за всю жизнь… уже достаточно.

Но когда Тима умчался, Дима поразмыслил и решил, что этого все-таки недостаточно.

Вслед за приятелем, но тайно от него он помчался вниз, тоже забыв о существовании лифта. На ходу подсчитал деньги, которые скопил, три дня обходясь без школьного завтрака. Приятели не могли сказать, что рассылают в разные концы письма «ценою жизни», но что ценою своих желудков — могли.

Дима подсчитал также, что в их подъезде сорок квартир. Три из них — свою, Тимину и трушкинскую, которую после отъезда Прасковьи Ильиничны еще не заселили, — он мысленно отбросил: осталось тридцать семь. Он и купил на почте тридцать семь конвертов с марками.

«Дорогие друзья! Вы должны знать, что живущий в одиннадцатой квартире хирург Михаил Михайлович Зуев на днях спас человека. Он сделал операцию, на которую никто, кроме него, не решился. Но без этой операции человек бы погиб. Родственники спасенного написали, что Михаил Михайлович «отменил смертный приговор», вынесенный болезнью. В отмене этого приговора участвовала и жена Михаила Михайловича (тоже врач!), с которой он накануне советовался. Так поступают хирурги!»

Дима переписал этот текст тридцать семь раз. И, пораздумав, тридцать семь раз подписался: «Дима Кашин из 43-й квартиры». Чтобы не подумали, что это сам Тима прославляет своих родителей.

Письма он опустил в один ящик возле почты, чтоб они и к жильцам пришли одновременно. Тогда все — друг за другом — начнут поздравлять Михаила Михайловича и Антонину Семеновну, как бывает в дни юбилеев!

— Слушай, папу все останавливают. И благодарят! Узнали… Каким образом? А некоторые и маме жмут руку, — опять не справляясь с дыханием, прерывисто сообщил два дня спустя вечером Тима Диме. Потом взглянул на приятеля и, присев от совершенно внезапного открытия, спросил: — Это ты?

— Это письма, — ответил Дима.

— Столько написал? Один?! — Тима вскочил со стула и вновь опустился. — Операция «Письма»? Как ты сумел?

— Это же не хирургическая операция, которая длится пять с половиной часов! Если там можно суметь…

— Ты устроил папе и маме праздник. Даже маме больше, чем папе. Она очень гордится и всем объясняет, указывая на папу: «Это он… Это он!» Все оценили их труд… Я знал, что письма — большая сила. Но что такая большая… А ведь сперва мы с тобой хотели затеять игру. Помнишь? Чтоб родители нас зауважали!

— А в результате все начали уважать родителей. Пока что только твоих…

— Не беспокойся! — заверил Тима, вскочив со стула. — Я расскажу про твоих родителей всем жильцам всех подъездов.

— Если представится повод.

— Таких поводов сколько угодно. Я уверен… Просто мы не всё знаем о них. А я узнаю — и расскажу. За праздник получишь праздник!

— Наверно, о каждом из врачей, живущих в нашем доме, можно поведать многое, — мечтательно предположил Дима. Иногда (очень редко, лишь в чрезвычайных случаях!) он употреблял возвышенные слова: поведать!

Дима высек искру — и Тима начал воспламеняться:

— О каждом! Я уверен… Абсолютно о каждом. Мы возьмем и поведаем. Все узнают друг о друге — и станут друг друга уважать. Вот тебе и игра в письма! Кто мог подумать?.. А мы останемся скромно в сторонке, в тени.

— И это тоже достойно уважения, — сказал Дима.

— Ты считаешь, достойно?

— Еще какого!..

 

1986 г.


Последняя авторская редакция романа `Сага о Певзнерах` - беспощадное обличение чудовищных безумий террора, антисемитизма, фашизма, во всех их очевидных и скрытых проявлениях и следствиях, искромсавших судьбы нескольких поколений одной семьи и их родины. Каждая его строка - оголенный нерв, натянутой до предела струной звучащий в величественной фуге - летописи испытаний человеческого духа, но юмор, делающий незабываемым каждое произведение Алексина, и непобедимая сила жизни прорываются сквозь горечь и трагизм повествования светлым, торжествующим, всевоскрешающим аккордом.

В книгу также вошли несколько новых рассказов `из зарубежного цикла` и повесть `Дима, Тима и так далее...` для молодого поколения читателей.