Евгений Пермяк. Сказки и рассказы

Замок без ключа

Замок без ключа

Чертознаева памятка

Любил Чертознай Викторович доброго человека приветить, бедного пожалеть, бессчастного осчастливить. Умел по исхоженным дорожкам заново пройти, бывалому ходоку такую тропинку показать, что тот хоть три жизни живи, все равно бы до Чертознаевой простой мудрости не дошел. Из образованных, видно, был Чертознай Викторович. Во все вникал и даже над самой пустой малостью задумывался и хитроумную отгадку находил.

Об этом и сказ-пересказ, быль-небыль…

Случилось как-то Чертознаю Викторовичу в таежную деревеньку забрести. Зашел он в самую крайнюю избу. У хозяина, кроме краюхи ржаной да луку с квасом, и потчевать нечем. Семья большая, а удача малая. Сильно нужда его затюкивала. Мед у него был. Хороший, стоялый. Дочери к свадьбе припасал, а для гостя не пожалел.

Поел, попил Чертознай, выспался, а наутро в лес собираться начал. Собирается и говорит хозяину:

— Спасибо тебе за мед. Пусть он у тебя никогда не переводится. Пусть он поит и кормит тебя, тепло одевает да хороших сватов в дом зазывает.

Ну, а тот с усмешечкой и говорит ему:

— Спасибо, Чертознай Викторович, бедному человеку нельзя обеднеть. К тому же наш брат и посулом сыт.

А Чертознай на это ему:

— Я не купец, не царь посулом одаривать. Оболокайся давай. Хочу тебе мед показать.

Прошли они сколько-то лесом и остановились.

— Глянь, дикая пчелка летит, — указывает Чертознай. — Беги за ней, она тебя к дуплу приведет. Вот ты и с медом.

— Да разве пчелку догонит человек? Смеешься ты, что ли, надо мной, Чертознай Викторович? Сам попробуй, коли прыток.

— Я-то прыток, а ты, видно, нет. Выходит, средство нужно, чтобы пчелка тише летала.

Сказал так Чертознай и поймал пчелу. Потом подошел к елке, добыл капельку свежей смолы и капнул на спинку пчеле, а на смолевую каплю еловую иголочку прилепил.

— Смекаешь?

— Нет, — признался мужик.

— Сейчас смекнешь!

Выпустил Чертознай пчелу. Грузной полетела пчела. С отдыхом. Взлетит, присядет и опять влет. А они оба за ней идут. Долго ли, коротко ли они шли, только привела их пчела к своему дуплу.

— Вот тебе и мед, — говорит Чертознай Викторович. — Не жадничай смотри. Весь не бери. На прокорм оставляй, чтобы пчелиной семье не сгинуть. Мало будет — другую пчелку поймай. Капни на нее смолкой, еловой иголочкой утяжели. На этом, считай, и конец твоей бедности… Через год в гости жди…

Только и видел его мужик.

Году не прошло — на ноги стал бедняк. Пудами из лесу мед носит. Хорошего зятя в дом принял.

Дивится народ. Откуда это все привалило? Как так получается, что старики, которые на пчеле зубы съели, больше десятка дупел не могут отыскать… А он что?.. Уж не с нечистым ли снюхался? Навалились на мужика:

— Сказывай!

А Чертознай тут как тут.

— О чем спор, мужики?

А те — то да се… И разговору конец. Ясно стало, кто бедному да доброму мужику богатую памятку по себе оставил.

Уральская побасенка

Через Уральские горы шел Дурень с компасом. Шел да и видит — стрелка компаса куда не надо показывает. Балуется. Рассердился Дурень на компас и разбил его о скалу, а сам дальше пошел. По солнышку.

Шел следом за Дурнем через Уральские горы умный человек. Тоже с компасом. Шел, шел да и видит, что стрелка компаса куда не надо показывает. Не на север. Дурит стрелка.

Задумался умный человек, куда именно стрелка, смотрит.

Долго ходил пытливый человек с озорным компасом. В оба глаза за стрелкой смотрел.

Ходил так, смотрел — и увидел, что стрелка на высокую гору глядит. И в какую бы сторону он ни пошел, стрелка на гору воротит.

— Эге! — сказал умный человек. — Никак я магнитную гору открыл — железную руду нашел?

Так оно и случилось.

Замок без ключа

Эта сказка еще в кои веки, давным-давно сказываться начала, а досказаться и по сей день не досказалась. И живет она, как изба без крыши, как шуба без воротника, как петух без голоса.

И кто только ее ни досказывал — дедов дед, бабкина прабабка, седой мудрец, рыжий хитрец, — никто не сумел досказать. И я не берусь. Кому надо, тот пусть ее и заканчивает. Мое дело начать…

Жил да был веселой и горластой души человек, по прозванию Шумило Горланович Якалкин. Прозвали его так за то, что без «я» он двух слов вымолвить не мог. Якал на каждом слове: я да я. Хвастовством начинал, похвальбой заканчивал.

Чуть что где — Якалкин громче всех шумит. Болото ли народ осушать вздумает, непаханую ли землю пахать начнет или, скажем, колодец к руде бить — Якалкин тут как тут:

— Братцы! Браты! Брательники! Я горы ворочать могу! Я реки могу вспять пускать! Я все могу.

Молчат люди, а про себя думают: «На деле тебя проверим, тогда и судить будем».

Жил да был другой человек, по прозвищу Тихей Молчанович Улыба. Поклончивый такой человек, тихий. Молчаливый. Улыбчатый. Не слыхать, не видать. Себя не выказывает, глотку не дерет, разговоров не заводит, теневой стороной ходит. Одним словом, все три прозвания — Тихей Молчанович Улыба не зря ему в сказке даны. И добавить к ним нечего.

Задумал как-то народ пруд прудить и на нем большую пильную мельницу ставить. Якалкин первым на сход прибежал. Руками машет, языком пашет, словесами сеет, похвальбой приборанивает. Если каждому его слову взойти, так за три года урожай не убрать.

А Тихей той порой на бревнышке сидит, молчит, всякое слово улыбчато слушает, как пряник кушает.

Посудили, порядили, плотину застолбили, работать начали.

Хвастун Похвальбеевич в новой кумачовой рубахе вышел. Рукава чуть не выше плечей засучил. Лопату так наточил, что бриться ею впору. Черенок у лопаты стеклом выскоблил, кожей вылощил. Валяную шляпу петушиным пером изукрасил.

— Эх, шляпа хороша! — хвалится Якалкин. — От солнца глаза застит и от других меня отличает. Все меня по перу увидят, заметят, как ходко я землю швыряю, как круто плотину наращиваю.

А Тихей Молчанович молчком да шажком на работу вышел. В пестрядинной одежде, в долгополом зипуне, с простой малосильной лопаточкой. Ковыряет себе земельку да помалкивает.

— Вот это человек! — говорят старики. — Себя не выказывает. Не петушится. Не то что тот: я да я.

Минул день, другой пошел. Якалкин горластее всех. Песню запел:

Все могу и все умею,

Я нигде не оробею…

Пришел конец работе. Стали о каждом по делам судить. По труду. Старики замерять принялись — кто сколько? Считали они, мерили — самим себе не поверили. А когда народу объявили — шум поднялся.

— Как это так — Якалкин первым оказался? Всех перекрыл! За семерых сделал! Не может этого быть! Пересчитать надо, перемерить.

Ну ладно. Молодые стали перемерять. Всю ночь считали. А утром еще больше диву дались. Дивись не дивись, а цифирь свое показывает. Вышло, что старики вчера Якалкину за похвальбу меру поубавили. За десятерых с гаком он работу справил.

— Как же это ты мог?

А он им:

— Да я еще не то могу. Не в полную силу работал. Тихея жалел. Вот начнете пильную мельницу рубить, я три угла срублю, пока трое один угол рубят. Я так топор выточу, так его выострю, что у меня дерева сами со страху валиться будут. Потому как я мастер. В самую точку бью! По семь раз одну прирубку не прирубаю…

И пошел — я да я:

Все могу и все умею,

Я нигде не оробею…

Ну ладно. Стали пильную мельницу ставить, сруб рубить.

Якалкин в шелковой рубахе вышел, в плисовых штанах.

— Не могу, — похваляется он, — на работу оборвышем выходить. Для меня она праздник — веселый день. Если на деле себя не показать, так где же показывать? Не в пляске же. Плясать и медведь может, а топором душеньку тешить не всякий умеет…

И опять свою песню загорланил:

Все могу и все умею,

Я нигде не оробею…

Ну ладно. Снова пришло время о работе судить. Лесное начальство приехало — пильную мельницу принимать. По его подряду ее рубили. Всем миром-собором углы считали, пригонку пазов ценили, плотноту конопатки проверяли.

А Якалкин ходит себе, зубы скалит да песенку попевает:

Все могу и все умею,

Я нигде не оробею…

В сотню глаз артель изъяны выискивает. И так и сяк хочет Горлановича осадить. Не выходит. Потому что народ правду любит. А правда всегда правдой остается.

— Что делать? Как быть? Неужто Якалкину почет воздавать? Неужто ему наградной златоустинский топор, как первому мастеру, отдавать?.. Шумило же он! Ячное якало! Горластое кукарекало!..

Судит так, рядит народ, промеж себя шепчется. А Якалкину мало горя:

Все могу и все умею,

Я нигде не оробею…

— Да тьфу тебе! — сердятся старики. — Похвальба ты, распохвальба неуемная!

А делать нечего. Цифирь опять свое слово сказала:

— Становись, Шумило Горланович Якалкин, в первый ряд с правого краю… Старики тебе, как первому мастеру, почетный топор подносить будут…

Поднесли топор. Поздравили. Самый старый здравицу сказывать стал. Словами давится, а говорит. Величает. Воздает Якалкину почет, а Тихей Улыба в сторонке стоит. В тени. Жалостливо так, улыбчато молчит. Даже сердце щемит.

Один из стариков заметил Улыбу и сказал:

— Его тоже приветить надо. Уж больно он тих, скромен да улыбочен.

Тут другой старик встрял:

— Тих-то он тих… Только из тихости да улыбчатости сруба не срубишь, пильной мельницы не поставишь, пруда не запрудишь.

— Зато скромность мир красит, — заспорил третий старик. — Тихость да улыбка сердце радуют…

Тут и началось. Особенно когда хмельной ковш второй круг обошел. Одни кричат:

— Хороша улыбка, да пашет неглыбко!

Другие в один голос:

— Мало тот значит, кто много «ячит». Говорун что тютюн — дымит да тлеет, а руки не греет.

А третьи наперекор:

— Так он-то ведь не без огня дымил. Правду сказывал. По рукам, по своей силе замахивался…

…И пошли-пошли плести хитрое словесное кружево, пословицами-присловицами сверкать. Так они по сей день спорят — ни до чего доспориться не могут. От этого и сказка не может досказаться. И живет она, как птица без крыльев, как фонарь без огня, как замок без отмычки. Может быть, вы какой ключик подберете — так милости просим, подбирайте. Вам и жалую эту недосказанную дедову сказку. Вам ее и досказывать по своему разумению. А я не могу. Некогда. Другую сказку из печи вынимать пора. Да вам с пылу, с жару на стол подавать.

Кушайте, пока она горяченькая. Эта-то уж с концом будет.

Про Силу и Правду

Эту быль-небыль речистая старуха с Высокой горы своим внучатам так пересказывала.

У нашей матери Земли, кроме всех прочих, две дочери на большой славе были. Сила да Правда. По первости сестры промеж себя и промеж людей мирно жили. А потом, когда люди начали делиться на бедных и богатых, когда они стали друг дружке на загривок садиться да один на другом ездить задумали, у сестер тоже все поврозь пошло. Одна с одними осталась, другая к другим в услужение перешла.

Правда говорит:

— Где горе, где муки, там и я. С бедными. С обездоленными. Они в труде живут, весь свет кормят, а сами из чужих рук на свой кусок хлеба глядят. На других спину гнут. Я им нужнее.

— А я, — говорит Сила, — там, где мне дело есть. Народ ли какой покорить. Своих ли на колени поставить. Царю ли, хану ли подмога нужна — там и я. Мое дело ратное. Булатное. Огнестрельное. Всех могу полонить, в бараний рог скрутить.

И скручивала. На то и Сила. Служила иродам. Помогала им все к своим рукам прибирать. И землю и лес. И моря и реки. Все движимое и недвижимое. Власть и закон. Дворцы-палаты. Города-села. Руки только народные не тронула — трудовому люду оставила. Чтобы ему было чем сеять-пахать, прясть-ткать, руду добывать, железо ковать — на богатеев работать.

Живет народ с Правдой — горе мыкает. Держит богатей при себе Силу на цепи, как лютого пса, и хоть бы что. Работой народ гнетет — все сходит. Чуть где Правда свой голос подымет — Силу в дело пускают. Костры, стрельба, виселица. Тюрьма-каторга. Усмирение. Кандалы.

Сила города выжигала. Племена полонила. Миром верховодила. Только Правду извести не могла. Вечная она. Неумираемая. Не зря народ говорит: правда в огне не горит, в воде не тонет.

Не одну, не две тысячи лет Сила Правду терзала. Властвовала. Да сдавать начала. Народ — правдолюб, правдоборец — морем заволновался. Крутой волной пошел. Того гляди, всех насильников смоет, мироедов погребет, богатеев захлестнет.

Завопили демоны. Забегали ироды. Зашевелились.

Коли Сила не берет, уловку искать надо. Богатей с лисой — что брат с сестрой. Не одну сотню хитростей знает. Черным разумом живет.

Вспомнили грабители, что Сила да Правда одной матери дочери. Похожи одна на другую, если сыздаля глядеть. Живехонько Силу под Правду подмазали, припудрили. Тонкую бровь навели, в девичье платье обрядили. Букет васильков в руки сунули, язык подковали. Утончили. И давай врать.

— Вот она, Правда-то, где трудовой народ! С нами она! Вы что? На кого руку подняли? На нее?

Народ малость стих. Силу за Правду принял. А она стоит рука об руку с демонами, как праведница. Утоненным голосом всякие сладкие слова выглаголивает. Знамением Правды осеняет.

Народ хоть и един был, да не одинаков. Нашлись подслепые. Не разобрали что к чему. Поверили. А сердцем глухие и душой слабые на мировую стали звать. Дескать:

— И мироед нам сосед. В одном царстве-государстве живем. Одним солнышком греемся.

А трусливый десяток свои трусливые мудрости выискал:

— Лучше порабощенными жити, нежели убиенными быти.

А те, что вовсе темные, руки к небу воздели:

— Братие, усмиритесь! В ноги ей поклонитесь!

Опять Сила над Правдой верх взяла, да недолго верховодила. Умнеть люди стали. Поняли что к чему. Разглядели румяна да пудру.

— Вперед! — протрубил народ.

Протрубил и пошел на решительный бой. А с ним — Правда. Смелая. Гневная. Во весь рост идет, выше небес. Шире Земли-матери. Грозная поступь. Железный шаг.

Дрогнули демоны. Затряслись ироды.

Побежали пугливыми крысами… Поскакали трусливыми лисами… Поползли ползучими гадами… Кто убег, кто утек, кто замертво лег, кто на колени пал — пощады просит.

Правда строга, да милостива. Всех по совести рассудила. И Сила к ней на поклон пришла.

— Прости меня, великая сестрица, народная царица. Служить тебе буду. Поняла я теперь, что Сила без Правды гибель людям несет. И Правда без Силы неохранимой живет.

Призадумалась Правда, а потом у народа спросила. Посоветовалась. И народ сказал:

— Толково Сила говорит. Если она отныне будет Правде служить да людям помогать, лучше тогда жить будем. Счастливее.

Сказал так народ и велел Силе за дело приниматься.

Сняла с себя Сила ратный убор и в дальний сундук его положила. На дно. Мало ли… Присягнула Сила народу и Правде верно служить, себя не щадить, потом в рабочую одежду оболоклась и за дело принялась.

Задымили заводы. Запылали домны. Полились огневые железные реки. Заколосилась густая, высокая рожь. Где одну десятину пахали — семь подняли.

День ото дня Сила растет, а за народом не успевает. Рудокоп-землекоп Силу требует. Нелегко лопатой да ломом горы ворочать, руду добывать. Одни наши тагильские домны невесть сколько руды просят. А уж про все другие и говорить нечего.

Порешил народ Силу наращивать. От других чтобы не отставать. Перегородил народ могучие реки. Воду поднял. Силу удесятерил. Выучил он ее по проволоке ходить. Колеса вертеть заставил. Землю копать приспособил. Вагоны возить пристроил.

Пашет теперь Сила. Молотит. Ткет. Медь плавит. Сталь варит. Дома строит, дороги проводит. Лампочкой в доме горит, народ радует. Родную сестру Правду от злого глаза бережет. Труд веселит, со Счастьем его братает.

Так вот и зажили на нашей земле в миру да в ладу Правда и Сила. Одна для другой, и обе для всех. Для тебя, для меня. Для каждого.

Для народа-труженика.

Болтливая молния

В наших местах что ни гора — то сказка, что ни пригорок — то присказка. Всего не переберешь, а кое-что можно перелопатить. Вот, скажем, про Лысую горушку да про Чертозная Викторовича вспомним. Жил-был на Лысой горушке Федяй Огольцов. По прозвищу Божья Милость. Так его прозвали за то, что горел он несчетно по божьей милости — от молнии. Только отстроится, только дым в трубу пустит, бац — молния, пых — изба. Разгребай пепел да репу сажай.

Репа на пожарище растет сладкая, масловитая. Только Федяю горько избу сызнова рубить. Мало дела, что лес даровой и руки некупленые, а намахаешься, пока у двенадцати венцов сорок восемь углов срубишь. А ведь это только срубы. Их на мох ставить надо, а потом и балки-матицы врубать. А по ним пол, потолок стлать надо. Да плотно, чтобы земля с чердака в щели не сыпалась, когда гости плясать начнут. Без стропил тоже не изба. Если о четырех стропилах крыша, и то восемь концов отпилить да врубить надо. А окна? Пусть даже три. Это же шесть рам. Двадцать четыре стекла. Одной замазки большой ком вымажешь, если хочешь, чтобы стужа на печи с ребятами не спала.

Старается Федяй. Из последних сил выбивается, а не сдается.

— Бросил бы ты, Федяй, свою злосчастную горку.

А он:

— Не могу. Никак не могу! Тятенькина память. Родовая земля. Вид с горы хороший. К тому же овощ идет, как на опаре. На полуденном склоне солнце прямым лучом на аршин без малого землю прогревает.

И верно, овощ на горушке хорошо шел. С умом гора поставлена была. Место открытое, солнца на две волости хватило бы. И ветер не забегал — другой горой отгораживался. Приволья на горушке тоже было вдосталь. Под горой, бывало, снег только-только таять начинает, а на горе сухо. Хоть в бабки играй, хоть огород перекапывай.

— Никуда я не уйду со своей Лысой горушки. Никуда! — сказал Федяй, отстроившись пятый раз.

И вскорости так погорел, еле ноги унес. Ребят вытащил, а от стельной коровки даже копыт-рогов не осталось. В баню жить перешел. Она поодаль стояла. Перешел в баньку Федяй и задумался. Так задумался, что с лица почернел.

Родня, дружки увещевают Федяя:

— Брось эту гору! Селись внизу! До каких пор тебе с молнией тягаться, божью милость терпеть! Не лезь на рожон. Не супротивничай. Перебирайся на новое место.

Молчит Федяй. Бороду закусил. Того гляди, откусит. Отец Михаил на гору пожаловал. Проповедничать начал:

— Может, кержаки на этой горе веру раскалывали. И проклял за это бог во веки веков эту гору.

Сомневаться начал Федяй. Совсем было под гору съехал, да бабеночка ночью приплелась. Из несчастных горемык. Приплелась да и говорит:

— Хочешь верь, хочешь не верь, только у тебя одна дорожка: к Чертознаю Викторовичу. Давай сведу я тебя с ним. Худа не будет. За совет он денег не берет. Лаской ему за добро платят.

В этом месте передых-перекур сделаем и про Чертозная Викторовича порасскажем.

Из каких он был, этот человек, не скажу. Из ссыльных ли беглых, из вечных ли поселенцев, цареотступников, — не знаю. И где он жил, тоже сказать не могу. Одно скажу: любил его простой народ, хоть и побаивался. Как-никак одно имя Чертознай чего стоит. Выходит, что с чертом он знался. А на самом-то деле ни черта, ни бога этот ученый человек не признавал. Злые люди — чиновники да урядники — Чертознаем этого безымянного человека прозвали для острастки. Запугивали простой народ, которому он помогал. И с заводскими господами знался. Одним хорошие советы давал, других на чистую воду выводил. Господа тоже разные случались. И те, кому Чертознай Викторович поперек дороги становился, рады были его извести. Да как? Его погубишь — сам пропадешь. Многонько знал Чертознай про заводское начальство. К тому же рабочий народ за своего благодетеля горой. Он от ста приставов мог укрыть, да так, что и не найдешь, а голову не ровен час потеряешь.

Вот так и жил, так и скрывался в наших лесах добрый человек под чужим нескладным прозвищем Чертознай Викторович.

Заявился как-то этот Чертознай Викторович на Лысую горушку да и говорит Федяю:

— Скуй ты, Федяй, медное копье трех сажен длиной, в руку толщиной. Нарасти комель копья железной болванкой в хорошее полено да закопай аршина на полтора, на два в землю. Притрамбуй хорошенько. А потом избу строй. Вот тебе сто двадцать пять рублей. И подает Чертознай Викторович сторублевую бумагу, по прозванию «катенька», да пять пятирублевых золотых «рыжиков».

— Погоришь, — говорит, — рубля не возьму. Цел будешь, отдашь, кому я скажу, половину того, что тебе молния укажет.

Сказал так и сгинул в темноте.

Сковали Федяю копье. Нарастил он его с комля болванкой и в землю закопал. Торчит копье острием в небо и будто молнию на бой зовет. Поговаривать стали в народе. Нескладно получается Как-никак небо. Зачем его гневить?

А Федяю мало но этого дела. Сколько раз по милости неба горел, так какая же это милость, с позволения сказать!

И за что оно миловало так Федяя? За труды не покладая рук? За доброе сердце?

Нанял Федяй на Чертознаевы денежки двух плотников и давай с ними в три топора дом рубить. Да не простую избу, а пятистенную. Листовым железом покрыл. Свинцовым суриком покрасил. Перешел к зиме в новый дом. С двойным полом, с двойными рамами. Весело трубы дым валит, а из конька крыши медное копье торчит. Торчит и на солнце отливает. А Федяй его каждую субботу квасной гущей чистит:

— Знай наших!

Пришло лето. Пришла первая гроза. Высыпал на улицу народ, глаз с Лысой горушки не спускает. Что будет? Чем небо ответит?

Сверкнула молния, грянул гром. Ударила огненная стрела в медное копье. Стоном застонал народ. Ослепила молния, осветила Лысую горушку. А Федяев дом как стоял, так и остался стоять.

Разговоры пошли:

— Это случай. Мало ли… Упреждал Илья… Убери копье!.. Поглядим, что летние грозы скажут, какова тогда божья милость будет.

Прошел грозный Ильин день. Мечет стрелы Илья, катается в своей громовой колеснице, бьет молния в медное копье, а дом как заколдованный.

— Не иначе, — говорит отец Михаил, — это Чертознаева наука.

Минули летние грозы. Пришел Чертознай Викторович.

— Что скажешь, Федяй Божья Милость? Оберегает тебя мое копье?

— Оберегает, Чертознай Викторович!

— А как ты думаешь, отчего бы это? Молния бьет, а не убивает.

— Не знаю, батюшка Чертознай Викторович!

— Неужто тебе молния ничего не выболтала?

— Нет, милостивец Чертознай Викторович, я с ней разговоры не разговаривал.

— А ты бы спросил ее. Может быть, клад какой в горе зарыт.

— Какой клад, батюшка Чертознай Викторович?

— Не знаю какой. Может быть, медный, а может, железный. Любит она ведь медь да железо. Не зря ведь куда ни попади, а в твое медное копье целит. Через него в землю проходит.

— Это так, Чертознай Викторович. Не рыть ли горушку-то?

— Порой. Помощников пришлю. Помнишь наш уговор?

— Помню, — говорит Федяй, — и от своего слова не отступлю.

Прошло сколько-то дней, привел Чертознай на Лысую горушку десятерых мужиков из самых что ни на есть проклятых судьбой и начальством. Голь. Привел и говорит:

— Вот вам на обзаведение по четвертной. Обзаведетесь — отдадите. А теперь начинайте пробную штольню бить. Как до клада дойдете, меня свистните. Скажу, как дальше быть.

Указал место Чертознай и в лес подался. Недолго били штольню мужики. Клад быстрехонько объявился. Да такой силы, что мужики холодным потом покрылись.

Коренную железную руду открыли. Знай только ломом отковыривай да в таратайки грузи.

Ну, как и бывает в таких делах, набежало на Лысую горушку народу видимо-невидимо. Всякого. Разного. И добытчики легкой поживы налетели. Перекупщики.

— Продай, Федяй, гору. Пять тысяч наличными. Дивиденд особо.

А горное начальство:

— Это гора непродажная. Казенная гора. Железный рудник здесь ставить будем, а Федяю медаль и пятьдесят рублев пенсия до окончания жизни.

Только Федяй не совсем простоватым был. Бумаги на гору у него форменными оказались. Да и Чертознай Викторович так гору от крючкотворов да стряпчих оберег, что и не подкопаешься.

— Эта гора — тятенькин поминок, — хитрил Федяй, — а железная руда — божья милость. Как ее можно казне передать или, того хуже, купцам продать? Сам буду горой кормиться, в горе трудиться, добрым людям по божьей милости кусок хлеба давать.

И до того Федяй гладко Чертознаевы слова пересказывал, что даже отец Михаил слезу пролил. Проповедь сказал:

— Истину говоришь, сын мой. Да призрит бедных богатая руда. Да обернется во славу… — И все такое прочее.

Сказал так отец Михаил, окропил новый рудник святой водой и медное копье освятил. Из наших же коренных попик был. Понимал что к чему. Родными крохами кормился старик.

Прикончил Федяй свой огород, наболшим в артели стал. Что добудут — казне продадут. Дележ простой. Мужикам два пая, бабам по одному. Только недолго это царство бедных на горе поцарствовало. Далеко и широко рудный пласт пошел. Под казенную землю. Не под силу он маленькой артели пришелся. Казна к пласту стала подкапываться. И подкопалась. Так подкопалась, что и Чертознаевой силы не хватило. Пришлось артелке отказаться от «божьей милости», в другие места перебираться, новую милость искать.

Обидно, конечно. А что сделаешь? Казна — она и есть казна. Разве ее перешибешь?

Куда поразбрелись артельные мужики, никто толком не знает. Да и Лысой горушки теперь в помине нет. Всю срыли. Ну, а молва про болтливую молнию живет. Молву разве скроешь? Она не только людей, но и гору переживает…

Березовая роща

Жил в нашем заводе ученый старик. Хорошо разговаривал. Легко. Начнет как будто ни о чем, а кончит так, что задумаешься. К примеру, возьми его сказ про Березовую Рощу. Сколько раз ни прослушаешь, всякий раз новое в тех же словах услышишь.

Проверь, коли не веришь. Перескажу.

Отгорело жаркое летичко. Хлопотливая осень пожаловала и ну ветрами сдувать зеленое платье с берез, семена из них вымолачивать да в сырую землю хоронить.

Отсеялась осень, поприкрыла желтым листом березовые семена, зиму кликать стала. А пока суд да дело, крапива с репейником тоже о своем роде-племени заботились. Тоже под листвяное одеяло семена высеяли.

Пришла зима, застлала белым пухом холодную землю, оборонила семена от лютых морозов: «Спите!»

Проспали семена до теплых весенних дней и пошли в рост. Репейник испокон веков цепкий, разбойник, живехонько вымахал. Крепко уцепился за сырую землю. Глубоко корни пустил. Ну, а про Крапиву и говорить нечего. Дай только ей, хапуге, волю, она и на крыше дома вырастет, бессовестная.

Березовые семена тоже зеленую поросль дали. Хоть и не ах какую — не выше лесного ландыша, — все же росточки о три листочка поднялись. Темновато им было в густом Репейнике, тесновато в Крапивнике, а что делать? Надо расти. На то им мать, старая Береза, и жизнь дала.

— Засыхали бы уж вы лучше! — говорит Крапива.

— Все равно сгниете, — поддакивает ей Репейник.

А Березки молчат, слушают да растут сколько сил хватает.

Тогда Гадюка свое ядовитое слово вставила. Свою подлую змеиную мудрость стала выказывать:

— Миром, дескать, те правят, которые жгут да жалят.

И старая Жаба, которая тоже в крапивной тени от света пряталась, в угоду Змее подхалимно подквакнула:

— Засыхайте, березовые недокормыши! Короткая-то смерть лучше долгой бескормицы.

Так оно и шло. Их устрашали, а они росли. В тесноте, в темноте, в обиде. А годика так через три, через четыре Березки переросли Крапиву. Пробившись к солнышку, они перестали слушать зловредные слова. Знали, что теперь никакой Крапиве, никакому Репейнику не закрыть от них света и не отнять соки земли.

Шипи не шипи, квакай не квакай, а молодой Березняк растет себе да растет. Много ли, мало ли лет прошло — зашелестела у всех на виду сильная Березовая Роща. Густая. Ровная. Зеленая. Разговорчивая. Дружная.

Само собой, какая хорошая Роща ни будь, без Крапивы дело не обходится. Росла в ней и Крапива. И Репейник рос. И Гадючки встречались. Жабы, само собой, тоже не перевелись. Что сделаешь? Только никто, если не считать самых пропащих, слепых да желчных, не называл эту Рощу репейной, крапивной, хотя они и произрастали в Роще.

Жабы да Змеи, само собой, инако судили. В свою черную дуду дудели. Ну, так ведь на то и зовутся они мерзостным словом «гады». Дальше Крапивы не видят, выше Репейника не глядят.

Про дедушку Само

Где и когда жил дедушка Само — никто не знает. Только сказывают, что он на всех заводах переработал, на всех рудниках перебывал. Доменное дело знал и в сталеварском рукомесле тоже понимал. И уголь жег и листы плющил, булат ковал и руду добывал. Никакое дело из рук у него не валилось. Все мог. Даже свою смерть подковал. Как она за ним ни гонялась, а догнать не могла. Подковы тяжелые мешали. На обе ноги хромала. И по этой причине дедушка Само жил, пока ему не надоело.

Хорошо жил дедушка Само. Для людей. Не для всех, скажем, а только для честных. И особенно для тех, у кого лоб сухим не бывал, у кого руки попусту не болтались. Для тружеников жил.

Увидит Само трудового человека — обязательно наградит.

Придет к нему, скажем, стариком странничком или старой старушечкой, а то и козлом пожалует или скворцом залетит. Ему что? Он даже черным тараканом мог в дом заползти — счастье принести.

А счастье приносил он особенное. Трудовое. Рабочее.

Копает, скажем, старик землю лопатой. Из сил выбивается. Явится к нему дедушка Само и начнет тары-бары, растабары… О том да о сем. А потом шепнет тайное слово лопате и скажет: «Будь, как я». Только его и видели. Сорокой улетит или там паром растает. А лопата от этого самокопной станет. Сама по себе землю копает. Копает и куда надо откидывает.

У старика глаза на лоб лезут, а лопата за десятерых огород вскапывает, борозды проводит — работы требует.

Или, скажем, рубит парень лес топором. Старается. Свою силу пересилить хочет. Вдруг прилетит к нему дятел, сядет на топор да крикнет: «Будь, как я!» И нет дятла. А топор саморубным обертывается. Сам рубит. Только указывай, в каком месте рубить, какое дерево валить.

Так и во всяком деле.

Пала как-то лошадь, на которой рудобоев сын из горы руду на домну возил. Сгинуть семье. Не на что лошадь купить. И вдруг бездомная собака прибегает. Пролаяла что-то такое телеге, а потом тявкнула: «Будь, как я».

Глядит рудобоев сын — не стало собачки, а телега сама собой самоходно пошла. Даже приказывать не надо. Мысленно управляется. Куда замыслил человек — туда и поворачивает. Мало того, когда надо — сама с себя самосвально руду сваливает.

Много таких случаев в наших местах было. Где только появится дедушка Само, какому рабочему инструменту свое имя передаст — этот инструмент сам собой работать начинает. Даже станки саморезные появились. Пилы самопильные. Лодки-самоходки. Печи-самоварки. Стой да приказывай. Печи сами шихту заваливают, сами выпуск стали производят.

На что корыто, в котором белье стирают, и то дедушка Само одной старухе самостирным сделал. Кидай только в него рубахи, а оно выстирает и отожмет.

И все бы хорошо было, коли б ржа топор да лопату не съедала, коли б гниль корыто не губила, коли б время печи не рушило, телеги не изъезжало.

Пришло время — не стало дедушки Само. Износились его самосильные самоделы-самоходы. Некому было тайное слово сказать и «будь, как я» вымолвить. Осталась только сказка про дедушку Само. Эта — которую я говорю.

Долго она в народе былью жила, а с годами небылью обросла. Пустословицей стала. Редко-редко какой старик другой раз навеселе ее внучатам перескажет. Один посмеется, другой не поверит, а третий в правое ухо впустит, в ноздрю выпустит.

Только не все внуки такими были. Нашлись ушастые да головастые. Думать стали, разговоры разговаривать.

— Не зря, — говорят, — в народе такая сказка жила. Для чего-то она сказывалась.

Охота стала головастым внукам самокопной лопатой покопать, на самоходной телеге поездить, на самоточном станке поточить.

Задумались молодцы.

Одни стали волшебное слово дедушки Само искать, а другие — самые головастые — в сказке подсказку увидели. Не стали тайного слова добиваться. Голову да руки к сказке-подсказке припрягли. И не ошиблись.

Сама собой лопата копать стала. Сама собой телега побежала. Без коня, без лошади. И мало того — летать начали. Самолетом летательную машину назвали. Самоточный станок самоточкой нарекли. Самобеглую коляску — самокатом. Самовязную машину — самовязкой. Самосвальную машину — самосвалом… И только ли это? Многое другое именем дедушки Само начинается.

Ученые люди, словесных дел мастера, может быть, все это и по-другому рассудят. Только не надо им сказку оспаривать. Пускай она живет. Душу веселит. Сердце греет да уральских стариков славит, которые в муках мученических, в непосильных трудах эту сказку выдумали и легкокрылой надеждой-роздумью о самосильной машине-помощнице жить заставили…

Пускай живет. Может быть, она еще не к одной новой машине имя дедушки Само приставит.

Долговечный мастер

Светлой памяти П. П. Бажова посвящается

 

Дедушка Хитрован Петрович в Петры и Павлы, в веселый сенокосный праздник, по старому распорядку именинником считался, потому как по метрикам-то он Петром значился. Петрованом звался. А Хитрованом-то уж потом его прозвали. Огня в Хитроване Петровиче было достаточно. Многим хватало. Не одно сердце согрел. Особенно ребячье. А ребятье, надо сказать, вокруг Хитрована Петровича — как воробьи возле ржаного колоса. Есть что клевать: были-небыли, басенки-побасенки, сказы-пересказы… Откуда что берется. Про все знал. Обо всем судить мог.

А больше всего речь шла о руках. Потому как руки у головы — самые главные и самые надежные приказчики. Голова без рук — как отец без детей: есть что приказать, а некому.

Мальчишечьи руки, известное дело, самые хваткие. Особенно по нашим местам мальчата рукастыми растут. Другой еще толком ходить не научился, а уж с топором, с молотком дружбу сводит. Отсюда и пошли в уральских местах отчаянной славы мастера. Поглядишь на юнца — ему до женихов еще лет пять расти надо, а он редкой формовкой стариков удивляет или поковкой слепит. Уклад жизни такой. По рукам голову ценят. Иной кузнец чернее сажи, страшнее пугала, а его ненаглядным зовут, красавцем кличут.

А все оттого, что трудовой народ красоту не в одежке ищет, не в кудрях на пустой голове, не в холеной руке, не в скрипучем сапоге на дряблой ноге, а в сути всех сутей в деле.

Эту-то суть ребятишки и выпытывают у Хитрована Петровича: какое им лучше дело взять, чтобы оно из рук не вываливалось да еще счастье принесло, в люди вывело.

Хитрован Петрович сидит, бывало, на своей караульной горушке, подбрасывает дровишек в костер и поучает ребят.

— Без головы, — говорит он, — как и без рук, никакое дело не делается. Но и при умной голове и при сильных руках из ничего чего тоже сделать нельзя. Материал нужен. Дерево, к примеру, или камень. Или, на худой конец, даже вода. К слову, как ты без воды тот же мыльный пузырь выдуешь? Квас без нее тоже не заквасишь и кашу не сваришь.

Заведет так Хитрован ребятишек в словесный лес и ну их там по малым тропкам водить. А к концу разговора обязательно на торную широкую дорогу выведет, и опять притча:

— Хороший материал много значит. А хорошие руки — больше. Одни руки живые цветы веником соберут, скукотой омертвят, другие — мертвую солому веселой шляпкой заставят жить. Словом, когда не к рукам куделя, черен день и долга неделя.

Слушают так ребята, помалкивают да запоминают. Особенно самый меньшой. А старик подбросит хитроумных дровец да дальше стежки-дорожки показывает. Пускай каждый свою ищет, на трудовую дорогу выходит.

Не одну, не две ночи на караульной горушке такие разговоры шли. Подросли ребята. По своим дорогам разбрелись. Каждый по своим рукам кудельку выбрал — свою работу полюбил. Кто к железной руде пристрастился. Доменщиком стал. Или там рудобоем. Другой мрамор оживлять начал. Третий стал песок в живую стеклянную посуду переплавлять. Четвертый душу в железо вдохнул — машиной его сделал. Пятый еще что-то… Шестой — и пуще того…

Все поразошлись. Один только при старике остался. Меньшой. Дорожки он своей не увидел. А был он из себя лобастенький, зоркий. Росточку хоть и небольшого, а коренастенький. Руки тоже маленькие — не для кузнечного дела. И ноги — не для пахаря. Зато ушаст был сверх меры. Памятливые уши. Что услышат — не выпустят. Даже птичий разговор запоминали. А уж то, что Хитрован Петрович рассказывал, слово в слово береглось и со своим добавлением пересказывалось. Вот оно как!

Бывало, мальчонка так Хитровану его же быль-небыль повторит, что старик открывши рот парня слушает.

— Скажи на милость, какая ты дельная пашня! Бросил я в тебя горсть зерна, а ты мне пудов сто урожая намолотил. Да не худородного, а зерно к зерну. Всхожее золото. Придется, видно, тебе, дружок, про материал всех материалов рассказать.

— А что же это за такой материал всех материалов, дедушка Петрован? — спрашивает паренек.

— А такой материал, — отвечает Хитрован Петрович, — что из него все сотворить можно. И небо, и землю, и царства, и государства… Невиданные цветы, неслыханную красу, несказанное счастье… Хоть каменные палаты из него возводи, хоть хрустальный дворец строй. Реку новую задумаешь — потечет река. Захочешь лес вырастить — лес подымется. Решишь человека из предбудущих лет в нашем дне поселить — поселишь. Мертвого порешишь обессмертить — сбудется.

— Что же это за материал, дедушка? — еще раз спросил мальчик.

А Хитрован ответил:

— Материал это простой. Расхожий. У каждого он на языке. Всякий его знает. Пруд из него прудить можно. Горы наворотить. Всю землю покрыть. А в дело произвести его ой как нелегко!

— А почему так? — спросил малец.

— Отбор большой надобен. Трудная промывка требуется. Походя из него бесценных крупиц не вымоешь. Да если и вымоешь — в дело пустить их загвоздисто.

Парень не знает — верить, не знает — нет. То ли это сказовая морока, то ли притча какая мудреная.

— Что же это за крупицы такие, Петрован Петрович? Они как бы золотые или самоцветные?

— Да нет, парень. Бери выше. Случается, что за одну такую крупиночку двух лукошек самоцветов мало. А случаются и такие, что порознь каждая из них ломаного гроша не стоит. А составь их вместе, они вдруг такой ожерелкой засияют, что сто пудов золота — не цена. Тайная сила в этих крупицах. Сил сила! И нет ничего сильней против этой силы, большеглазик ты мой, — говорит Хитрован да кудри каштановые поглаживает, в глаза ему смотрит, будто спрашивает: «Понял ли, о чем речь идет?»

А откуда малолетке понять? До этого понятия и большие не дорастают. Уж не дразнит ли его дедушка Хитрован? Манит куда-то, а куда — не говорит. Закипает парень крутым кипятком и спрашивает:

— Ты мне прямо скажи, дедушка, что это за сила сил, как зовется тот чудесный материал, про который ты сказываешь?

Тут старик не стал скрытничать и прямо сказал:

— Оба зовутся они одним словом — «слово»! Человеческое слово. И нет ничего дороже его. Нет ничего сильнее его. Город возьмет. Врага остановит. Сердце полонит. Мертвого воскресит. Живого умертвит. На путь наставит, с пути собьет. Ненавидеть научит. За собой позовет. Народы из темноты выведет. Солнцем им засветит. Крылья вырастит… Все подвластно ему… Ежели, конечно, это большое, настоящее слово, а не пустой балабольный звон… Вот и все…

Сказал так Хитрован Петрович и смолк. Пускай сам парень решает, по уму ли ему да по рукам ли эта сила.

…Много воды утекло с тех пор. Погас веселый костер на караульной горе. Давно покинул старую караулку лобастенький да ушастенький паренек. Свою словесную золотую кудель в нитки прядет, простой, каждым знаемый материал перемывает. Силу сил из него выбирает. Дорогие крупицы выискивает. Много петров и павлов отгуляли косари на уральских покосах. Бородатым стал добытчик бесценных слов. Круглый год на словесном руднике.

Вечен тот рудник. Неистощим. Приходи да бери, добывай речевое золото. Старайся на приисках самородных сказаний. Бей шахту к забытым легендам. Окрыляй светлые помыслы старины самоцветными сказами для детей и внуков.

Так он и делал. Бывало, совсем замшелую небыль найдет — очистит, отскоблит наросты лет. До сути дойдет. До главного зерна. А потом оправит ее в дорогой оклад — и глядишь не наглядишься.

Даже в старом колодце, куда досужие старики синюю старуху ведьму поселили, он сказку добыл. Мимо лебедя даром не проходил. Про эту птицу немало бытует всякого. Сумей только отбери. И горный козел не по одним хребтам бегал. Народ его в своих побывальщинах редким серебряным копытцем подковал. Опять сказка.

А про тайную силу, что нутро гор сторожит, людей привораживает, тоже много всякого в народе живет. В темноте ведь светлые-то камушки добывались. В штольнях. А там мало ли разных страхов? И свою тень за горное чудище примешь. А красот сколько? Сколько каменной росписи? Не сказовая ли все это руда? Бери ее да переплавляй в волшебное литье.

Вот так и ходит старатель-искатель по людям. С народом живет. На рудниках ночует. В цехах днюет. С бывалыми людьми водится. Со стариками дружбу ведет. Мальцов не обходит. Про жизнь слушает. Радостям радуется. Печалям печалится. Во все вникает. Мусором даже не брезгует. Случается, что вместе с ним из другой избы и редкое словечко выметут. Золотник весит, а пудом тянет.

Хмельные гулянки тоже не обходил. Пьяный слова кидает запросто. И не только бранные. Да и ругань другой раз алмазной гранью отсвечивает.

Про казарму и говорить нечего. Там со всех губерний слова в одном речевом строю стоят. Выбирай знай.

Ну, а время все шло да шло. Пятьдесят лет за плечами у сказочника. Пятьдесят зим в бороде. Подморозили они ее. Посеребрили.

Пришел срок последнего белового промыва богатой руды. Настала пора пустить в дело крупицы бесценных россыпей.

Засветил старик ленинский электрический свет (к тому времени он уже в полную силу горел), и ночь не в ночь, день не в день. Крупица к крупице, искра к жемчужине, самоцвет к бисеру, алмаз к серебру, золото к росяной капельке, слово к словцу, строка за строкой, лист за листом оживало пройденное, слышанное, пережитое.

Обязан старый сказочник Хитровану Петровичу первой искрой, а народу всем. Светлой душой. Трудовым подвигом. Каждой строкой.

И распустились на белых листах неувядаемых каменные цветы. Ожили злые и добрые чудища. Золотые полозы. Голубые змейки. Юркие ящерки. Веселые козлики. Верные лебеди.

Заговорил сказочный край. Горы проснулись. Камни заиграли. Старые мастера загубленную барами славу вернули. Прабабки засветились жаркой девической красой.

Пятьдесят шесть дорогих сказов вычеканил словесных дел мастер, и добрая половина из них — об умных руках, о труде. Ну, так ведь рабочего отца сын. В доменном дыму жил. По заводскому гудку время мерил.

Бережно старый сказочник огранял долговекое. И, сам того не заметив, увековечил себя. Великий волшебник труд одарил его силой сил, против которой бессильно даже само время.

И жить да жить теперь долговекому мастеру в бронзе и мраморе. В белых книжных листах. В каменных цветах. В причудливой малахитовой красоте. В родных народу сказаниях…