Козьма Прутков: Афоризмы, стихи, басни

Стихи и Басни

 

Мой портрет

 

Когда в толпе ты встретишь человека,

 

Который наг; [1]

 

 Чей лоб мрачней туманного Казбека,

 

Неровен шаг;

 

Кого власы подъяты в беспорядке;

 

Кто, вопия,

 

Всегда дрожит в нервическом припадке,—

 

Знай: это я!

 

Кого язвят со злостью вечно новой,

 

Из рода в род;

 

 С кого толпа венец его лавровый

 

Безумно рвет;

 

 Кто ни пред кем спины не клонит гибкой,—

 

Знай: это я!..

 

В моих устах спокойная улыбка,

 

В груди — змея!

[1] Вариант: «На коем фрак». Примечание К. Пруткова.

 

Незабудки и запятки

Басня

 

Трясясь Пахомыч на запятках,

 

 Пук незабудок вез с собой;

 

 Мозоли натерев на пятках,

 

Лечил их дома камфарой.

 

Читатель! в басне сей, откинув незабудки,

 

 Здесь помещенные для шутки,

 

Ты только это заключи:

 

Коль будут у тебя мозоли,

 

То, чтоб избавиться от боли,

 

Ты, как Пахомыч наш, их камфарой лечи.

 

 

Честолюбие

 

Дайте силу мне Самсона;

 

Дайте мне Сократов ум;

 

Дайте легкие Клеона,

 

Оглашавшие форум;

 

 Цицерона красноречье,

 

Ювеналовскую злость,

 

 И Эзопово увечье,

 

 И магическую трость!

 

Дайте бочку Диогена;

 

Ганнибалов острый меч,

 

Что за славу Карфагена

 

Столько вый отсек от плеч!

 

 Дайте мне ступню Психеи,

 

Сапфы женственный стишок,

 

И Аспазьины затеи,

 

 И Венерин поясок!

 

Дайте череп мне Сенеки;

 

Дайте мне Вергильев стих,—

 

 Затряслись бы человеки

 

От глаголов уст моих!

 

Я бы, с мужеством Ликурга,

 

Озираяся кругом,

 

 Стогны все Санктпетербурга

 

 Потрясал своим стихом!

 

Для значения инова

 

 Я исхитил бы из тьмы

 

 Имя славное Пруткова,

 

Имя громкое Козьмы!

 

 

Кондуктор и тарантул

Басня

В горах Гишпании тяжелый экипаж

 

С кондуктором отправился в вояж.

 

Гишпанка, севши в нем, немедленно заснула;

 

А муж ее меж тем, увидя тарантула,

 

Вскричал: «Кондуктор, стой!

 

Приди скорей! ах, боже мой!»

 

На крик кондуктор поспешает

 

И тут же веником скотину выгоняет,

 

 Примолвив: «Денег ты за место не платил!» —

 

 И тотчас же его пятою раздавил.

 

Читатель! разочти вперед свои депансы [1]

 

Чтоб даром не дерзать садиться в дилижансы,

 

И норови, чтобы отнюдь

 

Без денег не пускаться в путь;

 

Не то случится и с тобой, что с насекомым,

 

Тебе знакомым.

[1] Издержки, расходы (от франц. d’epensesj).

 

Поездка в Кронштадт

Посвящено сослуживцу моему по министерству финансов, г. Бенедиктову.

 

Пароход летит стрелою,

 

 Грозно мелет волны в прах

 

И, дымя своей трубою,

 

Режет след в седых волнах.

Пена клубом. Пар клокочет.

 

 Брызги перлами летят.

 

У руля матрос хлопочет.

 

Мачты в воздухе торчат.

Вот находит туча с юга,

 

Все чернее и черней...

 

Хоть страшна на суше вьюга,

 

Но в морях еще страшней!

Гром гремит, и молньи блещут...

 

Мачты гнутся, слышен треск...

 

 Волны сильно в судно хлещут...

 

 Крики, шум, и вопль, и плеск!

На носу один стою я[1],

 

И стою я, как утес.

 

 Морю песни в честь пою я,

 

И пою я не без слез.

Море с ревом ломит судно.

 

Волны пенятся кругом.

 

Но и судну плыть нетрудно

 

 С Архимедовым винтом.

Вот оно уж близко к цели.

 

Вижу,— дух мой объял страх! —

 

Ближний след наш еле-еле,

 

 Еле видится в волнах...

А о дальнем и помину,

 

И помину даже нет;

 

Только водную равнину,

 

 Только бури вижу след!..

Так подчас и в нашем мире:

 

Жил, писал поэт иной,

 

 Звучный стих ковал на лире

 

 И — исчез в волне мирской!..

Я мечтал. Но смолкла буря;

 

В бухте стал наш пароход.

 

 Мрачно голову понуря,

 

 Зря на суетный народ:

«Так,— подумал я,— на свете

 

Меркнет светлый славы путь;

 

Ах, ужель я тоже в Лете

 

 Утону когда-нибудь?!»

[1] Здесь, конечно, разумеется, нос парохода, а не поэта, читатель сам мог бы догадаться об этом. Примечание К. Пруткова,

 

Мое вдохновение

Гуляю ль один я по Летнему саду [1],

 

В компанье ль с друзьями по парку хожу,

 

В тени ли березы плакучей присяду,

 

На небо ли молча с улыбкой гляжу —

 

Все дума за думой в главе неисходно,

 

Одна за другою докучной чредой,

 

И воле в противность и с сердцем несходно,

 

Теснятся, как мошки над теплой водой!

 

И, тяжко страдая душой безутешной,

 

Не в силах смотреть я на свет и людей:

 

Мне свет представляется тьмою кромешной;

 

А смертный — как мрачный, лукавый злодей!

 

И с сердцем незлобным и с сердцем смиренным,

 

Покорствуя думам, я делаюсь горд;

 

И бью всех и раню стихом вдохновенным,

 

Как древний Атилла, вождь дерзостных орд...

 

И кажется мне, что тогда я главою

 

Всех выше, всех мощью духовной сильней,

 

И кружится мир под моею пятою,

 

И делаюсь я все мрачней и мрачней!..

 

И, злобы исполнясь, как грозная туча,

 

Стихами я вдруг над толпою прольюсь:

 

И горе подпавшим под стих мой могучий!

 

Над воплем страданья я дико смеюсь.

[1] Считаем нужным объяснить для русских провинциалов и для иностранцев, что здесь, разумеется, так называемый «Летний сад» в С.-Петербурге. Примечание К. Пруткова.

 

 

Цапля и беговые дрожки

Басня

 

На беговых помещик ехал дрожках.

 

Летела цапля; он глядел.

 

«Ах! почему такие ножки

 

 И мне Зевес не дал в удел?»

 

 А цапля тихо отвечает:

 

 «Не знаешь ты, Зевес то знает!»

Пусть баснь сию прочтет всяк строгий семьянин:

 

 Коль ты татарином рожден, так будь татарин;

 

Коль мещанином — мещанин,

 

А дворянином — дворянин.

 

 Но если ты кузнец и захотел быть барин,

 

То знай, глупец,

 

Что, наконец,

 

Не только не дадут тебе те длинны ножки,

 

 Но даже отберут коротенькие дрожки.

 

Юнкер Шмидт

Вянет лист. Проходит лето.

 

Иней серебрится... Юнкер Шмидт из пистолета

 

Хочет застрелиться.

 

Погоди, безумный, снова Зелень оживится!

 

Юнкер Шмидт! честное слово,

 

Лето возвратится!

 

Разочарование

Я. П. Полонскому

 

Поле. Ров. На небе солнце.

 

А в саду, за рвом, избушка.

 

Солнце светит. Предо мною

 

 Книга, хлеб и пива кружка.

Солнце светит. В клетках птички.

 

 Воздух жаркий. Вкруг молчанье.

 

Вдруг проходит прямо в сени

 

Дочь хозяйкина, Маланья.

Я иду за нею следом.

 

 Выхожу я также в сенцы;

 

Вижу: дочка на веревке

 

Расстилает полотенцы.

Говорю я ей с упреком:

 

«Что ты мыла? не жилет ли?

 

 И зачем на нем не шелком,

 

Ниткой ты подшила петли?»

А Маланья, обернувшись,

 

 Мне со смехом отвечала:

 

 «Ну так что ж, коли не шелком?

 

 Я при вас ведь подшивала!»

И затем пошла на кухню.

 

 Я туда ж за ней вступаю.

 

 Вижу: дочь готовит тесто

 

Для обеда к караваю.

Обращаюсь к ней с упреком:

 

«Что готовишь? не творог ли?»

 

 «Тесто к караваю».— «Тесто?»

 

«Да; вы, кажется, оглохли?»

И, сказавши, вышла в садик.

 

 Я туда ж, взяв пива кружку.

 

Вижу: дочка в огороде

 

 Рвет созревшую петрушку.

Говорю опять с упреком:

 

«Что нашла ты? уж не гриб ли?

 

«Все болтаете пустое!

 

Вы и так, кажись, охрипли».

Пораженный замечаньем,

 

Я подумал: «Ах, Маланья!

 

 Как мы часто детски любим

 

Недостойное вниманья!»

 

 

Эпиграмма № I

«Вы любите ли сыр?» — спросили раз ханжу.

 

 «Люблю,— он отвечал,—я вкус в нем нахожу:

 

Червяк и попадья

Басня

 

Однажды к попадье заполз червяк за шею;

 

И вот его достать велит она лакею.

 

Слуга стал шарить попадью...

 

«Но что ты делаешь?!» — «Я червяка давлю».

Ах, если уж заполз к тебе червяк за шею,

 

Сама его дави и не давай лакею.

Эта басня, как и всё, впервые печатаемое в «Полн. собр. сочинений К. Пруткова», найдена в оставшихся после его смерти сафьянных портфелях за нумерами и с печатною золоченою надписью: «Сборник неоконченного (d'inachere) №».

 

 

Аквилон

В память г. Бенедиктову

 

С сердцем грустным, с сердцем полным,

 

Дувр оставивши, в Кале

 

 Я по ярым, гордым волнам

 

Полетел на корабле.

То был плаватель могучий,

 

Крутобедрый гений вод,

 

Трехмачтовый град плавучий,

 

Стосаженный скороход.

 

Он, как конь донской породы,

 

Шею вытянув вперед,

 

Грудью сильной режет воды,

 

Грудью смелой в волны прет.

 

И, как сын степей безгранных,

 

Мчится он поверх пучин

 

На крылах своих пространных,

 

Будто влажный сарацин.

 

Гордо волны попирает

 

Моря страшный властелин,

 

И чуть-чуть не досягает

 

Неба чудный исполин.

 

Но вот-вот уж с громом тучи

 

Мчит Борей с полнощных стран.

 

Укроти свой бег летучий,

 

Вод соленых ветеран!..

 

Нет! гигант грозе не внемлет;

 

Не страшится он врага.

 

Гордо голову подъемлет,

 

Вздулись верви и бока,

 

И бегун морей высокий

 

Волнорежущую грудь

 

Пялит в волны и широкий

 

 Прорезает в море путь.

 

Восшумел Борей сердитый,

 

 Раскипелся, восстонал;

 

 И, весь пеною облитый,

 

 Набежал девятый вал.

 

Великан наш накренился,

 

 Бортом воду зачерпнул;

 

Парус в море погрузился;

 

Богатырь наш потонул...

 

И страшный когда-то ристатель морей

 

 Победную выю смиренно склоняет;

 

И с дикою злобой свирепый Борей

 

На жертву тщеславья взирает.

И мрачный, как мрачные севера ночи,

 

 Он молвит, насупивши брови на очи:

 

 «Все водное — водам, а смертное — смерти;

 

 Все влажное — влагам, а твердое — тверди!

 

И, послушные веленьям,

 

Ветры с шумом понеслись,

 

 Парус сорвали в мгновенье;

 

 Доски с треском сорвались.

 

И все смертные уныли,

 

 Сидя в страхе на досках,

 

 И неволею поплыли,

 

Колыхаясь на волнах.

 

Я один, на мачте сидя,

 

Руки мощные скрестив,

 

Ничего кругом не видя,

 

Зол, спокоен, молчалив.

 

И хотел бы я во гневе,

 

Морю грозному в укор,

 

Стих, в моем созревший чреве,

 

Изрыгнуть, водам в позор!

 

Но они с немой отвагой,

 

Мачту к берегу гоня,

 

Лишь презрительною влагой

 

Дерзко плескают в меня.

 

 И вдруг, о спасенье своем помышляя,

 

Заметив, что боле не слышен уж гром,

 

 Без мысли, но с чувством на влагу взирая,

 

 Я гордо стал править веслом.

 

 

Желания поэта

 

 

Хотел бы я тюльпаном быть,

 

Парить орлом по поднебесью»

 

Из тучи ливнем воду лить

 

Иль волком выть по перелесью.

Хотел бы сделаться сосною,

 

 Былинкой в воздухе летать,

 

 Иль солнцем землю греть весною,

 

 Иль в роще иволгой свистать.

Хотел бы я звездой теплиться,

 

Взирать с небес на дольний мир,

 

В потемках по небу скатиться,

 

 Блистать, как яхонт иль сапфир.

Гнездо, как пташка, вить высоко,

 

В саду резвиться стрекозой,

 

Кричать совою одиноко,

 

 Греметь в ушах ночной грозой...

Как сладко было б на свободе

 

Свой образ часто так менять

 

И, век скитаясь по природе,

 

То утешать, то устрашать!

 

Память прошлого

Как будто из Гейне

 

Помню я тебя ребенком,

 

 Скоро будет сорок лет;

 

 Твой передничек измятый,

 

Твой затянутый корсет.

Было в нем тебе неловко;

 

 Ты сказала мне тайком:

 

«Распусти корсет мне сзади;

 

Не могу я бегать в нем».

Весь исполненный волненья,

 

 Я корсет твой развязал...

 

Ты со смехом убежала,

 

Я ж задумчиво стоял.

 

 

Разница вкусов

Басня [1]

Казалось бы, ну как не знать

 

Иль не слыхать

 

Старинного присловья,

 

Что спор о вкусах — пустословье?

 

Однако ж раз, в какой-то праздник,

 

Случилось так, что с дедом за столом,

 

В собрании гостей большом,

 

О вкусах начал спор его же внук, проказник.

 

 Старик, разгорячась, сказал среди обеда:

 

«Щенок! тебе ль порочить деда?

 

Ты молод: все тебе и редька и свинина;

 

Глотаешь в день десяток дынь;

 

 Тебе и горький хрен — малина,

 

А мне и бланманже — полынь!»

Читатель! в мире так устроено издавна:

 

Мы разнимся в судьбе,

 

Во вкусах и подавно;

 

Я это басней пояснил тебе.

 

С ума ты сходишь от Берлина:

 

Мне ж больше нравится Медынь.

 

Тебе, дружок, и горький хрен — малина,

 

А мне и бланманже — полынь.

[1] В первом издании (см. журнал «Современник», 1853 г.) эта басня была озаглавлена: «Урок внучатам»,— в ознаменование действительного происшествия в семье Козьмы Пруткова.

 

Письмо из Коринфа

Древнее греческое

Посвящено г. Щербине

 

Я недавно приехал в Коринф.

 

Вот ступени, а вот колоннада.

 

Я люблю здешних мраморных нимф

 

И истмийского шум водопада.

Целый день я на солнце сижу.

 

Трусь елеем вокруг поясницы.

 

Между камней паросских слежу

 

 За извивом слепой медяницы.

Померанцы растут предо мной,

 

И на них в упоенье гляжу я.

 

 Дорог мне вожделенный покой.

 

«Красота! красота!» — все твержу я.

А на землю лишь спустится ночь,

 

 Мы с рабыней совсем обомлеем...

 

Всех рабов высылаю я прочь

 

И опять натираюсь елеем.

 

Романс

 

На мягкой кровати

 

 Лежу я один.

 

 В соседней палате

 

 Кричит армянин.

Кричит он и стонет,

 

 Красотку обняв,

 

 И голову клонит;

 

Вдруг слышно: пиф-паф!..

Упала девчина

 

 И тонет в крови...

 

Донской казачина

 

Клянется в любви...

А в небе лазурном

 

Трепещет луна;

 

И с шнуром мишурным

 

Лишь шапка видна.

В соседней палате

 

 Замолк армянин.

 

На узкой кровати

 

Лежу я один.

 

 

Древний пластический грек

 

Люблю тебя, дева, когда золотистый

 

И солнцем облитый ты держишь лимон,

 

 И юноши зрю подбородок пушистый

 

Меж листьев аканфа и белых колонн.

Красивой хламиды тяжелые складки

 

Упали одна за другой...

 

 Так в улье шумящем вкруг раненой матки

 

Снует озабоченный рой.

 

Помещик и садовник

Басня

Помещику однажды в воскресенье

 

Поднес презент его сосед.

 

То было некое растенье,

 

Какого, кажется, в Европе даже нет.

 

 Помещик посадил его в оранжерею;

 

Но как он сам не занимался его

 

(Он делом занят был другим:

 

Вязал набрюшники родным),

 

То раз садовника к себе он призывает

 

И говорит ему: «Ефим!

 

 Блюди особенно ты за растеньем сим;

 

Пусть хорошенько прозябает».

 

Зима настала между тем.

 

Помещик о своем растенье вспоминает

 

И так Ефима вопрошает:

 

 «Что? хорошо ль растенье прозябает?»

 

«Изрядно,— тот в ответ,— прозябло уж совсем!»

Пусть всяк садовника такого нанимает,

 

Который понимает,

 

 Что значит слово «прозябает».

 

 

Безвыходное положение

г. Аполлону Григорьеву, по поводу статей его в «Москвитянине»

1850-х годов [1]

 

Толпой огромною стеснилися в мой ум

 

Разнообразные, удачные сюжеты,

 

С завязкой сложною, с анализом души

 

И с патетичною, загадочной развязкой.

 

Я думал в «мировой поэме» их развить,

 

В большом, посредственном иль в маленьком

 

масштабе.

 

 И уж составил план. И к миросозерцанью

 

 Высокому свой ум стараясь приучить,

 

Без задней мысли, я к простому пониманью

 

 Обыденных основ стремился всей душой.

 

Но, верный новому в словесности ученью,

 

Другим последуя, я навсегда отверг:

 

И личности протест, и разочарованье,

 

Теперь дешевое, и модный наш дендизм,

 

И без основ борьбу, страданья без исхода,

 

И антипатии болезненной причуды!

 

А чтоб не впасть в абсурд, изгнал

 

экстравагантность.

 

 Очистив главную творения идею

 

 От ей несвойственных и пошлых положений,

 

 Уж разменявшихся на мелочь в наше время,

 

Я отстранил и фальшь и даже форсировку

 

И долго изучал без устали, с упорством

 

Свое, в изгибах разных, внутреннее «Я».

 

Затем, в канву избравши фабулу простую,

 

Я взгляд установил, чтоб мертвой копировкой

 

Явлений жизненных действительности грустной

 

Наносный не внести в поэму элемент.

 

И технике пустой не слишком предаваясь,

 

Я тщился разъяснить творения процесс

 

И «слово новое» сказать в своем созданье!..

С задатком опытной практичности житейской,

 

С запасом творческих и правильных начал,

 

 С избытком сил души и выстраданных чувств,

 

 На данные свои взирая объективно,

 

 Задумал типы я и идеал создал;

 

Изгнал все частное и индивидуальность;

 

И очертил свой путь, и лица обобщил;

 

И прямо, кажется, к предмету я отнесся;

 

 И, поэтичнее его развить хотев,

 

 Характеры свои зараней обусловил;

 

 Но разложенья вдруг нечаянный момент

 

 Настиг мой славный план, и я вотще стараюсь

 

Хоть точку в сей беде исходную найти!

[1] В этом стихотворном письме К. Прутков отдает добросовестный отчет в безуспешности приложения теории литературного творчества, настойчиво проповеданной г. Аполлоном Григорьевым в «Москвитянине».

 

 

В альбом красивой чужестранке

Написано в Москве

 

Вокруг тебя очарованье.

 

Ты бесподобна. Ты мила.

 

Ты силой чудной обаянья

 

 К себе поэта привлекла.

 

Но он любить тебя не может:

 

Ты родилась в чужом краю,

 

 И он охулки не положит,

 

Любя тебя, на честь свою.

 

Стан и голос

Басня

 

Хороший стан, чем голос звучный,

 

Иметь приятней во сто крат.

 

Вам это пояснить я басней рад.

Какой-то становой, собой довольно тучный,

 

 Надевши ваточный халат,

 

Присел к открытому окошку

 

И молча начал гладить кошку.

 

 Вдруг голос горлицы внезапно услыхал...

 

 «Ах, если б голосом твоим я обладал,—

 

 Так молвил пристав,— я б у тещи

 

Приятно пел в тенистой роще

 

 И сродников своих пленял и услаждал!»

 

 А горлица на то головкой покачала

 

И становому так, воркуя, отвечала:

 

«А я твоей завидую судьбе:

 

Мне голос дан, а стан тебе».

 

 

Осады Памбы

Романсеро, с испанского

 

Девять лет дон Педро Гомец,

 

По прозванью Лев Кастильи,

 

Осаждает замок Памбу,

 

 Молоком одним питаясь.

 

 И все войско дона Педра,

 

Девять тысяч кастильянцев,

Все, по данному обету,

 

 Не касаются мясного,

 

Ниже хлеба не снедают;

 

Пьют одно лишь молоко.

 

Всякий день они слабеют,

 

 Силы тратя по-пустому.

 

Всякий день дон Педро Гомец

 

О своем бессилье плачет,

 

Закрываясь епанчою.

 

Настает уж год десятый.

 

Злые мавры торжествуют;

 

А от войска дона Педра

 

 Налицо едва осталось

 

Девятнадцать человек.

 

Их собрал дон Педро Гомец

 

И сказал им: «Девятнадцать!

 

 Разовьем свои знамена,

 

В трубы громкие взыграем

 

И, ударивши в литавры,

 

 Прочь от Памбы мы отступим

 

 Без стыда и без боязни.

 

Хоть мы крепости не взяли,

 

Но поклясться можем смело

 

 Перед совестью и честью:

 

Не нарушили ни разу

 

 Нами данного обета,—

 

Целых девять лет не ели,

 

 Ничего не ели ровно,

 

Кроме только молока!»

 

Ободренные сей речью,

 

Девятнадцать кастильянцев,

 

Все, качаяся на седлах,

 

В голос слабо закричали:

 

 «Sancto Jago Compostello![1]

 

Честь и слава дону Педру,

 

Честь и слава Льву Кастильи!»

 

А каплан его Диего

 

Так сказал себе сквозь зубы:

 

«Если б я был полководцем,

 

Я б обет дал есть лишь мясо,

 

Запивая сантуринским».

 

И, услышав то, дон Педро

 

Произнес со громким смехом:

 

«Подарить ему барана;

 

Он изрядно подшутил».

 

[1] Святой Иаков Компостельский! (исп.)

 

 

Эпиграмма № 11

 

Раз архитектор с птичницей спознался.

 

И что ж? — в их детище смешались две натуры

 

 Сын архитектора — он строить покушался,

 

Потомок птичницы — он строил только «куры».

 

Доблестные студиозусы

Как будто из Гейне

 

Фриц Вагнер, студьозус из Иены,

 

Из Бонна Иеронимус Кох

 

Вошли в кабинет мой с азартом,

 

 Вошли, не очистив сапог.

«Здорово, наш старый товарищ!

 

Реши поскорее наш спор:

 

Кто доблестней: Кох или Вагнер?» —

 

 Спросили с бряцанием шпор.

«Друзья! вас и в Иене и в Бонне

 

Давно уже я оценил.

 

 Кох логике славно учился,

 

 А Вагнер искусно чертил».

Ответом моим недовольны:

 

«Решай поскорее наш спор!» —

 

 Они повторили с азартом

 

И с тем же бряцанием шпор.

Я комнату взглядом окинул

 

И, будто узором прельщен,

 

«Мне нравятся очень... обои!»

 

 Сказал им и выбежал вон.

Понять моего каламбура

 

Из них ни единый не мог,

 

 И долго стояли в раздумье

 

 Студьозусы Вагнер и Кох.

 

 

Шея

Моему сослуживцу г. Бенедиктову

 

Шея девы — наслажденье;

 

Шея — снег, змея, нарцисс;

 

Шея — ввысь порой стремленье;

 

Шея — склон порою вниз.

 

Шея — лебедь, шея — пава,

 

Шея — нежный стебелек;

 

Шея — радость, гордость, слава;

 

Шея — мрамора кусок!..

 

Кто тебя, драгая шея,

 

Мощной дланью обоймет?

 

Кто тебя, дыханьем грея,

 

 Поцелуем пропечет?

 

Кто тебя, крутая выя,

 

 До косы от самых плеч,

 

В дни июля огневые

 

Будет с зоркостью беречь:

 

Чтоб от солнца, в зной палящий;

 

Не покрыл тебя загар;

 

Чтоб поверхностью блестящей

 

 Не пленился злой комар;

 

Чтоб черна от черной пыли

 

Ты не сделалась сама;

 

 Чтоб тебя не иссушили

 

Грусть, и ветры, и зима?!

 

 

Помещик и трава

Басня

 

На родину со службы воротясь,

 

 Помещик молодой, любя во всем успехи,

 

 Собрал своих крестьян: «Друзья, меж нами связь —

 

Залог утехи;

 

 Пойдемте же мои осматривать поля!»

 

И, преданность крестьян сей речью воспаля,

 

Пошел он с ними крупно.

 

Что ж здесь мое?» — «Да все,— ответил голова.—

 

Вот Тимофеева трава...»

 

«Мошенник! — тот вскричал,— ты поступил

 

преступно!

 

Корысть мне недоступна;

 

Чужого не ищу; люблю свои права!

 

 Мою траву отдать, конечно, пожалею;

 

 Но эту возвратить немедля Тимофею!»

Оказия сия, по мне, уж не нова.

 

Антонов есть огонь, но нет того закону,

 

Чтобы всегда огонь принадлежал Антону.

 

 

На взморье

 

На взморье, у самой заставы,

 

 Я видел большой огород.

 

 Растет там высокая спаржа;

 

Капуста там скромно растет.

Там утром всегда огородник

 

Лениво проходит меж гряд;

 

 На нем неопрятный передник;

 

 Угрюм его пасмурный взгляд.

Польет он из лейки капусту;

 

Он спаржу небрежно польет;

 

 Нарежет зеленого луку

 

И после глубоко вздохнет.

Намедни к нему подъезжает

 

Чиновник на тройке лихой.

 

 Он в теплых, высоких галошах,

 

На шее лорнет золотой.

«Где дочка твоя?» — вопрошает

 

Чиновник, прищурясь в лорнет,

 

Но, дико взглянув, огородник

 

 Махнул лишь рукою в ответ.

И тройка назад поскакала,

 

 Сметая с капусты росу...

 

Стоит огородник угрюмо

 

И пальцем копает в носу.

 

Катерина

Quousque  tandem,  Catilina, abutere  patientia  nostra?

Цицерон

 

«При звезде, большого чина,

 

 Я отнюдь еще не стар...

 

Катерина! Катерина!»

 

 «Вот, несу вам самовар».

 

 «Настоящая картина!»

 

 «На стене, что ль? это где?»

 

 «Ты картина, Катерина!»

 

«Да, в препорцию везде».

 

«Ты девица; я мужчина...»

 

 «Ну, так что же впереди?»

 

«Точно уголь, Катерина,

 

Что-то жжет меня в груди!»

 

«Чай горяч, вот и причина».

 

 «А зачем так горек чай,

 

 Объясни мне, Катерина?»

 

 «Мало сахару, я, чай?»

 

«Словно нет о нем помина!»

 

«А хороший рафинад».

 

«Горько, горько, Катерина,

 

 Жить тому, кто не женат!»

 

«Как монахи все едино,

 

Холостой ли, иль вдовец!»

 

 «Из терпенья, Катерина,

 

 Ты выводишь наконец!!»

 

Немецкая баллада

 

Барон фон Гринвальдус,

 

 Известный в Германьи,

 

 В забралах и в латах,

 

 На камне пред замком,

 

Пред замком Амальи,

 

Сидит принахмурясь;

 

Сидит и молчит.

Отвергла Амалья Баронову руку!..

 

Барон фон Гринвальдус

 

От замковых окон

 

Очей не отводит

 

 И с места не сходит;

 

Не пьет и не ест.

Года за годами...

 

Бароны воюют,

 

Бароны пируют...

 

Барон фон Гринвальдус,

 

Сей доблестный рыцарь,

 

Все в той же позицьи

 

На камне сидит.

 

Чиновник и курица

Басня

 

Чиновник толстенький, не очень молодой,

 

По улице, с бумагами под мышкой,

 

Потея и пыхтя и мучимый одышкой,

 

Бежал рысцой.

 На встречных он глядел заботливо и странно,

 

Хотя не видел никого.

 

И колыхалася на шее у него,

 

Как маятник, с короной Анна.

 

На службу он спешил, твердя себе: «Беги,

 

 Скорей беги!

 

Ты знаешь, Что экзекутор наш с той и другой ноги

 

Твои в чулан упрячет сапоги,

 

Коль ты хотя немножко опоздаешь!»

 

Он все бежал. Но вот

 

Вдруг слышит голос из ворот:

 

«Чиновник! окажи мне дружбу;

 

Скажи, куда несешься ты?» — «На службу!»

 

«Зачем не следуешь примеру моему,

 

 Сидеть в спокойствии? признайся напоследок!»

 

 Чиновник, курицу узревши этак

 

Сидящую в лукошке, как в дому,

 

 Ей отвечал: «Тебя увидя,

 

Завидовать тебе не стану я никак;

 

Несусь я, точно так,

 

Но двигаюсь вперед; а ты несешься сидя!»

 

Разумный человек коль баснь сию прочтет,

 

То, верно, и мораль из оной извлечет.

 

 

Философ в бане

С древнего греческого

 

Полно меня, Левконоя, упругою гладить ладонью;

 

Полно по чреслам моим вдоль поясницы скользить.

 

Ты позови Дискомета, ременно-обутого Тавра;

 

В сладкой работе твоей быстро он сменит тебя.

 

 Опытен Тавр и силен; ему нипочем притиранья!

 

На спину вскочит как раз; в выю упрется пятой.

 

Ты же меж тем щекоти мне слегка безволосое темя;

 

Взрытый наукою лоб розами тихо укрась.

 

Новогреческая песнь

 

Спит залив. Эллада дремлет.

 

Под портик уходит мать

 

Сок гранаты выжимать...

 

Зоя! нам никто не внемлет!

 

Зоя, дай себя обнять!

 

Зоя, утренней порою

 

Я уйду отсюда прочь;

 

Ты смягчись, покуда ночь!

 

 Зоя, утренней порою

 

 Я уйду отсюда прочь...

 

Пусть же вихрем сабля свищет!

 

Мне Костаки не судья!

 

Прав Костаки, прав и я!

 

 Пусть же вихрем сабля свищет;

 

Мне Костаки не судья!

 

В поле брани Разорваки

 

Пал за вольность, как герой.

 

Бог с ним! рок его такой.

 

 Но зачем же жив Костаки,

 

 Когда в поле Разорваки

 

Пал за вольность, как герой?!

 

Видел я вчера в заливе

 

Восемнадцать кораблей;

 

Все без мачт и без рулей...

 

Но султана я счастливей;

 

Лей вина мне, Зоя, лей!

Лей, пока Эллада дремлет,

 

Пока тщетно тщится мать

 

 Сок гранаты выжимать...

 

Зоя, нам никто не внемлет!

 

 Зоя, дай себя обнять!

 

 

В альбом N.N.

 

Желанья вашего всегда покорный раб,

 

Из книги дней моих я вырву полстраницы

 

 И в ваш альбом вклею... Вы знаете, я слаб

 

Пред волей женщины, тем более девицы

 

. Вклею!.. Но вижу я, уж вас объемлет страх!

 

Змеей тоски моей пришлось мне поделиться;

 

Не целая змея теперь во мне, но — ах!

 

Зато по ползмеи в обоих шевелится.

 

 

Осень

С персидского, из Ибн-Фета

 

Осень. Скучно. Ветер воет.

 

 Мелкий дождь по окнам льет.

 

Ум тоскует; сердце ноет;

 

 И душа чего-то ждет.

 

И в бездейственном покое

 

Нечем скуку мне отвесть...

 

Я не знаю: что такое?

 

Хоть бы книжку мне прочесть!

 

 

Звезда и брюхо

Басня

 

На небе, вечерком, светилася звезда.

 

Был постный день тогда:

 

Быть может, пятница, быть может, середа.

 

 В то время по саду гуляло чье-то брюхо

 

И рассуждало так с собой,

 

Бурча и жалобно и глухо:

 

 «Какой

 

 Хозяин мой

 

Противный и несносный!

 

Затем, что день сегодня постный,

 

Не станет есть, мошенник, до звезды,

 

Не только есть — куды! —

 

Не выпьет и ковша воды!..

 

Нет, право, с ним наш брат не сладит:

 

Знай бродит по саду, ханжа,

 

На мне ладони положа;

 

Совсем не кормит, только гладит».

 

Меж тем ночная тень мрачней кругом легла.

 

 Звезда, прищурившись, глядит на край окольный;

 

То спрячется за колокольней,

 

То выглянет из-за угла,

 

То вспыхнет ярче, то сожмется,

 

Над животом исподтишка смеется...

 

 Вдруг брюху ту звезду случилось увидать.

 

 Ан хвать!

 

Она уж кубарем несется

 

С небес долой,

 

Вниз головой,

 

 И падает, не удержав полета;

 

 Куда ж? — в болото!

 

 Как брюху быть? Кричит: «ахти!» да «ах!»

 

И ну ругать звезду в сердцах.

 

Но делать нечего: другой не оказалось,

 

 И брюхо, сколько ни ругалось,

 

Осталось,

 

 Хоть вечером, а натощак.

Читатель! басня эта

 

Нас учит не давать, без крайности, обета

 

 Поститься до звезды,

 

Чтоб не нажить себе беды.

 

Но если уж пришло тебе хотенье

 

Поститься для душеспасенья,

 

То мой совет (Я говорю из дружбы):

 

 Спасайся, слова нет,

 

Но главное: не отставай от службы!

 

Начальство, день и ночь пекущеесь о нас,

 

Коли сумеешь ты прийтись ему по нраву,

 

Тебя, конечно, в добрый час

 

Представит к ордену святого Станислава.

 

 Из смертных не один уж в жизни испытал,

 

 Как награждают нрав почтительный и скромный.

 

Тогда,— в день постный, в день

 

скоромный,—

 

Сам будучи степенный генерал,

 

Ты можешь быть и с бодрым духом,

 

 И с сытым брюхом!

 

Ибо кто ж запретит тебе всегда, везде

 

Быть при звезде?

 

 

Путник

Баллада

 

Путник едет косогором;

 

 Путник по полю спешит.

 

 Он обводит тусклым взором

 

 Степи снежной грустный вид.

«Ты к кому спешишь навстречу,

 

Путник гордый и немой?»

 

 «Никому я не отвечу;

 

Тайна то души больной!

Уж давно я тайну эту

 

Хороню в груди своей

 

 И бесчувственному свету

 

Не открою тайны сей:

Ни за знатность, ни за злато,

 

 Ни за груды серебра,

 

Ни под взмахами булата,

 

 Ни средь пламени костра!»

Он сказал и вдаль несется

 

Косогором, весь в снегу.

 

 Конь испуганный трясется,

 

 Спотыкаясь на бегу.

Путник с гневом погоняет

 

Карабахского коня.

 

 Конь усталый упадает,

 

 Седока с собой роняет

 

И под снегом погребает

 

Господина и себя.

Схороненный под сугробом,

 

Путник тайну скрыл с собой.

 

Он пребудет и за гробом

 

Тот же гордый и немой.

 

 

Желание быть испанцем

 

Тихо над Альгамброй.

 

Дремлет вся натура.

 

Дремлет замок Памбра.

 

 Спит Эстремадура.

Дайте мне мантилью;

 

Дайте мне гитару;

Дайте Инезилью,

 

Кастаньетов пару.

Дайте руку верную,

 

Два вершка булату,

 

Ревность непомерную,

 

Чашку шоколату.

Закурю сигару я,

 

Лишь взойдет луна...

 

Пусть дуэнья старая

 

 Смотрит из окна!

За двумя решетками

 

Пусть меня клянет;

 

Пусть шевелит четками,

 

 Старика зовет.

Слышу на балконе

 

 Шорох платья,— чу! —

 

Подхожу я к донне,

 

Сбросил епанчу.

Погоди, прелестница!

 

Поздно или рано

 

Шелковую лестницу

 

Выну из кармана!..

О синьора милая,

 

Здесь темно и серо...

 

 Страсть кипит унылая

 

 В вашем кавальеро.

Здесь, перед бананами,

 

Если не наскучу,

 

Я между фонтанами

 

Пропляшу качучу.

Но в такой позиции

 

Я боюся, страх,

 

 Чтобы инквизиции

 

Не донес монах!

Уж недаром мерзостный,

 

Старый альгвазил

 

Мне рукою дерзостной

 

Давеча грозил.

Но его, для сраму,

 

 я Маврою [1] одену;

 

Загоню на самую

 

На Сьерра-Морену!

И на этом месте,

 

Если вы мне рады,

 

Будем петь мы вместе

 

Ночью серенады.

Будет в нашей власти

 

Толковать о мире,

 

О вражде, о страсти,

 

О Гвадалквивире;

Об улыбках, взорах,

 

 Вечном идеале,

 

О тореадорах

 

И об Эскурьяле...

Тихо над Альгамброй.

 

Дремлет вся натура.

 Дремлет замок Памбра.

 

 Спит Эстремадура.

[1] Здесь, очевидно, разумеется племенное имя: мавр, Мавритании, а не женщина Мавра. Впрочем, это объяснение даже лишнее; потому что о другом магометанском племени тоже говорят иногда в женском роде: турка. Ясно, что этим определяются восточные нравы. Примечание К. Пруткова.

 

 

Древней греческой старухе,

Если б она домогалась моей любви

Подражание Катуллу

 

Отстань, беззубая!., твои противны ласки!

 

 С морщин бесчисленных искусственные краски.

Как известь, сыплются и падают на грудь.

 

 Припомни близкий Стикс и страсти позабудь!

 

Козлиным голосом не оскорбляя слуха,

 

Замолкни, фурия!.. Прикрой, прикрой, старуха,

 

 Безвласую главу, пергамент желтых плеч

 

 И шею, коею ты мнишь меня привлечь!

 

Разувшись, на руки надень свои сандальи;

 

А ноги спрячь от нас куда-нибудь подалей!

 

Сожженной в порошок, тебе бы уж давно

 

Во урне глиняной покоиться должно.

Пастух, молоко и читатель

Басня

 

Однажды нес пастух куда-то молоко,

 

 Но так ужасно далеко,

 

Что уж назад не возвращался.

Читатель! он тебе не попадался?

 

 

                       Родное

Отрывок из письма И. С. Аксакову [1].

 

В борьбе суровой с жизнью душной

 

Мне любо сердцем отдохнуть;

 

Смотреть, как зреет хлеб насущный

 

 Иль как мостят широкий путь.

 

Уму легко, душе отрадно,

 

 Когда увесистый, громадный,

 

Блестящий искрами гранит

 

 В куски под молотом летит...

 

Люблю подсесть подчас к старухам,

 

Смотреть на их простую ткань.

 

Люблю я слушать русским ухом

 

На сходках родственную брань.

 

Вот собралися: «Эй, ты, леший!

 

А где зипун?» — «Какой зипун?»

 

 «Куда ты прешь? знай, благо, пеший!»

 

«Эк, чертов сын!» — «Эк, старый врун!»

И так друг друга, с криком вящим,

 

Язвят в колене восходящем.

[1] Здесь помещается только отрывок недоконченного стихотворения, найденного в сафьянном портфеле Козьмы Пруткова, имеющем золоченую печатную надпись: «Сборник неоконченного (d'inacheve) № 2».

 

 

Блестки во тьме

 

Над плакучей ивой

 

Утренняя зорька...

 

 А в душе тоскливо,

 

 И во рту так горько.

Дворик постоялый

 

 На большой дороге...

 

 А в душе усталой

 

Тайные тревоги.

На озимом поле

 

Псовая охота...

 

А на сердце боли

 

 Больше отчего-то.

В синеве небесной

 

Пятнышка не видно...

 

Почему ж мне тесно?

 

 Отчего ж мне стыдно?

Вот я снова дома:

 

Убрано роскошно...

 

 А в груди истома

 

И как будто тошно!

Свадебные брашна,

 

Шутка-прибаутка...

 

 Отчего ж мне страшно?

 

 Почему ж мне жутко?

 

Перед морем житейским[1]

 

Все стою на камне,—

 

Дай-ка брошусь в море.

 

Что пошлет судьба мне,

 

Радость или горе?

Может, озадачит...

 

 Может, не обидит...

Ведь кузнечик скачет,

 

 А куда — не видит.

[1] Напоминаем, что это стихотворение написано Козьмою Прутковым в момент отчаяния и смущения его по поводу готовившихся правительственных реформ. (См. об этом выше, в «Биографических сведениях».)

 

 

Мой сон

 

Уж солнце зашло; пылает заря.

 

 Небесный покров, огнями горя,

 

Прекрасен.

 

Хотелось бы ночь напролет проглядеть

 

На горнюю, чудную, звездную сеть;

 

Но труд мой усталость и сон одолеть

 

 Напрасен!

Я силюсь не спать, но клонит ко сну.

 

 Боюся, о музы, вдруг я засну

 

Сном вечным?

 

 И кто мою лиру в наследство возьмет?

 

 И кто мне чело вкруг венком обовьет?

 

И плачем поэта в гробу помянет

 

Сердечным?

Ах! вот он, мой страж! милашка луна!..

 

Как пышно средь звезд несется она,

Блистая!..

 

 И, с верой предавшись царице ночей,

 

 Поддался я воле усталых очей,

 

И видел во сне, среди светлых лучей,

 

Певца я.

И снилося мне, что я тот певец,

 

Что в тайные страсти чуждых сердец

 

Смотрю я

 

И вижу все думы сокрытые их,

 

 А звуки рекой из-под пальцев моих

 

Текут по вселенной со струн золотых,

 

Чаруя.

И слава моя гремит, как труба.

 

 И песням моим внимает толпа

 

Со страхом.

 

Но вдруг...я замолк, заболел, схоронен:

 

Землею засыпан; слезой орошен...

 

И в честь мне воздвигли семнадцать колонн

 

 Над прахом.

И к Фебу предстал я, чудный певец.

 

И с радостью Феб надел мне венец

 

Лавровый.

 

 И вкруг меня нимфы теснятся толпой;

 

И Зевс меня гладит всесильной рукой;

 

Но — ах! — я проснулся, к несчастью, живой,

 

 Здоровый!

 

Предсмертное

Найдено недавно, при ревизии

Пробирной Палатки, в делах сей

Последней

 

Вот час последних сил упадка

 

От органических причин...

 

Прости, Пробирная Палатка,  

 

Где я снискал высокий чин,

 

Но музы не отверг объятий

 

Среди мне вверенных занятий!

Мне до могилы два-три шага...

 

Прости, мой стих! и ты, перо!

 

И ты, о писчая бумага,

 

На коей сеял я добро!

 

Уж я потухшая лампадка

 

Иль опрокинутая лодка!

Вот, все пришли... Друзья, бог помочь!..

 

Стоят гишпанцы, греки вкруг...

 

Вот юнкер Шмидт... Принес Пахомыч

 

На гроб мне незабудок пук...

 

Зовет Кондуктор... Ах!..

Необходимое объяснение

Это стихотворение, как указано в заглавии оного, найдено недавно, при ревизии Пробирной Палатки, в секретном деле, за время управления сею Палаткою Козьмы Пруткова. Сослуживцы и подчиненные покойного, допрошенные господином ревизором порознь, единогласно показали, что стихотворение сие написано им, вероятно, в тот самый день и даже перед самым тем мгновением, когда все чиновники Палатки были внезапно, в присутственные часы, потрясены и испуганы громким воплем: «Ах!», раздавшимся из директорского кабинета. Они бросились в этот кабинет и усмотрели там своего директора, Козьму Петровича Пруткова, недвижимым, в кресле перед письменным столом. Они бережно вынесли его в этом же кресле, сначала в приемный зал, а потом в его казенную квартиру, где он мирно скончался через три дня. Господин ревизор признал эти показания достойными полного доверия по следующим соображениям: 1) почерк найденной рукописи сего стихотворения во всем схож с тем несомненным почерком усопшего, коим он писал свои собственноручные доклады по секретным делам и многочисленные административные проекты; 2) содержание стихотворения вполне соответствует объясненному чиновниками обстоятельству, и 3) две последние строфы сего стихотворения писаны весьма нетвердым, дрожащим почерком, с явным, но тщетным усилием соблюсти прямизну строк; а последнее слово: «Ах!» даже не написано, а как бы вычерчено густо и быстро, в последнем порыве улетающей жизни. Вслед за этим словом имеется на бумаге большое чернильное пятно, происшедшее явно от пера, выпавшего из руки. На основании всего вышеизложенного господин ревизор, с разрешения министра финансов, оставил это дело без дальнейших последствий, ограничившись извлечением найденного стихотворения из секретной переписки директора Пробирной Палатки и передачею оного совершенно частно, через сослуживцев покойного Козьмы Пруткова, ближайшим его сотрудникам. Благодаря такой счастливой случайности это предсмертное знаменательное стихотворение Козьмы Пруткова делается в настоящее время достоянием отечественной публики. Уже в последних двух стихах 2-й строфы, несомненно, выказывается предсмертное замешательство мыслей и слуха покойного; а читая третью строфу, мы как бы присутствуем лично при прощании поэта с творением его музы. Словом, в этом стихотворении отпечатлелись все подробности любопытного перехода Козьмы Пруткова в иной мир, прямо с должности директора Пробирной Палатки.